— Да что такое с вами, американцами? Как может такая тупорылая нация быть такой богатой и такой высокомерной? Американцы… кинозвезды… телезвезды… назовут детей Яблоками, Одеялами, Голубыми и Сволочами и еще хрен знает как.
— И это ты к чему?...
— Это я к тому, что у вас любая херь демократией называется. Насилие… жадность… тупость… но если это делают американцы, то все ок.
Потому что плевать я хотел, что там говорят люди и как часто и как уверенно они это повторяют: никто, никто и никогда не убедит меня в том, что жизнь — это главный приз, величайший дар. Потому что вот вам правда: жизнь — это катастрофа. Сама суть нашего существования, когда мы мечемся туда-сюда, пытаясь себя прокормить, обрести друзей и сделать что-то там еще по списку — есть катастрофа. Забудьте вы все эти глупости в духе «Нашего городка», которые только и слышишь отовсюду: про то, какое это чудо — новорожденный младенчик, про то, сколько радости сокрыто в одном-единственном цветке, про то, как неисповедимы пути, и т. д и т. п. Как по мне — и я упорно буду твердить это, пока не умру, пока не рухну в грязь своей неблагодарной нигилистичной рожей, пока не ослабею настолько, что не смогу и ни слова выговорить: уж лучше не рождаться вовсе, чем появиться на свет в этой сточной канаве. В этой выгребной яме больничных кроватей, гробов и разбитых сердец. Ни выйти на свободу, ни подать апелляцию, ни ''начать все заново'', как любила говаривать Ксандра, путь вперед только один — к старости и утратам, и только один выход — смерть.
Не всегда дается шанс, чтоб все исправить. Иногда только и остается — стараться, чтоб не поймали.
Борис по пьяни, бывало, серьезнел, поддавался русской любви к проблемным темам и вечным вопросам и сидел теперь на мраморной столешнице, размахивал нацепленной на вилку колбаской и несколько горячечно рассуждал о нищете, капитализме, глобальном потеплении и о том, в какую жопу катится этот мир.
— А что если — что если всё гораздо сложнее? Что если и в обратную сторону всё тоже — правда? Потому что, если от добрых намерений иногда бывает вред? То где тогда сказано, что от плохих бывает только плохое? А вдруг иногда неверный путь — самый верный? Вдруг можно ошибиться поворотом, а придешь всё равно, куда и шёл? Или вот — вдруг можно иногда все сделать не так, а оно все равно выйдет как надо?
— Что-то я не слишком тебя понимаю.
— Ну… я вот что скажу, сам я лично никогда так вот резко, как ты, не разделял плохое и хорошее. По мне, так любая граница между ними — одна видимость. Эти две вещи всегда связаны. Одна не может существовать без другой. И я для себя знаю — если мной движет любовь, значит, я все делаю как надо. Но вот ты — ты вечно всех осуждаешь, вечно жалеешь о прошлом, клянешь себя, винишь себя, думаешь: «а что, если?», «Как несправедлива жизнь!», «Лучше б я тогда умер!» Короче, ты сам подумай. А что, если все твои решения, все твои поступки, плохие ли, хорошие — Богу без разницы? Что если все предопределено заранее? <...> Что, если эта наша нехорошесть, наши ошибки и есть то, что определяет нашу судьбу, то, что и выводит нас к добру? Что, если кто-то из нас другим путем туда просто никак не может добраться?
Первое правило реставратора. Не делай того, чего потом не сможешь исправить.
— Ээээ, мы тут в Америке женщин не бьем.
Он оскалился, сплюнул яблочное зернышко.
— Конечно, нет. Американцы просто нападают на страны поменьше, которые расходятся с ними во взглядах.
... я читал где-то в интернете, что самоубийцам удавалось умереть от передоза только в двух процентах случаев, цифра до абсурдного ничтожная, но, к несчастью, весь мой предыдущий опыт только подтверждал — так оно и есть. «И никакого те дождика». Такую кто-то там оставил предсмертную записку. ''Сплошной фарс''. Муж Джин Харлоу, который покончил с собой прямо в их брачную ночь. А самая лучшая — у Джорджа Сандерса, просто классика старого Голливуда, отец ее наизусть помнил и постоянно цитировал. «Дорогой мир, мне скучно, и я ухожу». И еще вот Харт Крейн. Взмыть и упасть, он падает — полощется рубашка. «До свиданья, люди!» – крикнул он на прощанье и спрыгнул с корабля.
Само волшебство картины, сама её живость были как тот чудной, воздушный момент, когда западал снег, перед камерами завертелись снежинки и зеленоватый свет, и наплевать уже стало на игру, кто там выиграет, кто проиграет, хотелось просто упиваться этими безмолвными, летящими по ветру минутами. Я глядел на картину и ощущал такое же схождение всего в единой точке: дрожащий, пронзенный солнцем миг, который существовал в вечности и сейчас. И только изредка я замечал цепь у щегла на ножке или думал о том, до чего же жестоко жизнь обошлась с маленьким живым созданием — оно вспорхнет ненадолго и обреченно приземлится в то же безысходное место.
И до чего примечательно, как охромел без него его мир. Странно, думал я, отпрыгивая от несшегося по бордюру потока воды, как все может измениться за каких-нибудь несколько часов — или, вернее, как странно, что в настоящем может застрять такой яркий осколок прошлого, разбитый, разломанный, но так и не сгинувший до конца. Энди был ко мне добр, когда у меня больше никого не было. И я по меньшей мере мог отплатить добротой его матери и сестре. Сейчас-то я это понимаю, а тогда мне это и в голову не приходило, что я годами не вылезал из своего кокона горя и самокопания, и за этой своей аномией, за ступором, апатией, замкнутостью и сердечными терзаниями я упустил множество повседневных, маленьких, незаметных проявлений доброты; и даже само это слово, доброта, напоимнало выход из комы, от гудения датчиков — в больничную явь голосов и людей.
И как бы ни хотел я верить в то, что за иллюзиями кроется истина, я в конце концов понял, что за иллюзиями никакой истины нет. Потому что между «реальностью» с одной стороны и точкой, в которой реальность и разум сходятся, существует некая промежуточная зона, переливчатый край, где оживает красота, где две совершенно разные поверхности сливаются, отлавливаются и дарят нам то, чего не может нам дать жизнь: в этом самом пространстве и существует все искусство, все волшебство. И — готов поспорить, что и вся любовь. Или, если быть совсем точным, промежуточная зона демонстрирует нам фундаментальный парадокс любви. Вблизи: веснушчатая рука на черной ткани пальто, шлепнулась набок лягушка-оригами. Шаг назад — и снова наползает бессмертная иллюзия: про жизнь больше жизни. А между ними — зазором — сама Пиппа, она и любовь, и не-любовь, она здесь и не здесь. Фотографии на стене, скомканный носок под диваном. Тот миг, когда я потянулся, чтобы снять пушинку с ее волос, а она рассмеялась и увернулась от меня. И точно так же, как музыка — это межнотное пространство, так же как звезды прекрасны благодаря расстояниям между ним, так же как солнце под определенным углом бьет лучом в каплю дождя и отбрасывает в небо призму света — так же пространство, в котором существую я, где я хотел бы и дальше остаться, находится ровно в той срединной зоне, где отчаяние схлестывается с чистейшей инаковостью и рождается нечто возвышенное.
- 1
- 2