Ребенок от пропавшего отца – это инвалидность, Нин. А от убитого – урна с пеплом на кухонном столе.
Москва и сама была от себя пьяная, и всех своим хмелем угощала.
Стоял и думал: на воле воздух очень разреженный. Места тут чересчур, плотность населения слишком низкая. На зоне вот по сто пятьдесят человек в бараке, на тюрьме по пятьдесят в хате, нары в три яруса, до чужой судьбы полметра; и у каждого вместо судьбы — открытый перелом; острыми обломками наружу. Нельзя не наткнуться на другого, нельзя не распороть себя об него, не обмазаться в мясных лохмотьях. Лезут друг другу в глаза, в нос своими потрохами вонючими, членом тычут. Некуда друг от друга деваться. Сначала жутко от этого, потом тошно до блевоты, потом привыкаешь, а потом без этого даже и пусто. На воле с чужими людьми в разных квартирах живёшь, стенкой от них отделяешься, в метро каждый в своём пузыре едет. Как чай из пакетиков после чифиря — так на воле. Сидишь, кажется — только снаружи всё подлинное. Выходишь — фальшак. Жизнь в зоне — морок, а ничего более настоящего нет.
Под ванной дежурил таракан, усы торчали. Ждал, пока Илья вышибет себе мозги, чтобы отвести его душу в ад.
Ты не сердитый дух в нашей квартире, не захлопнувшаяся дверь, не эхо в переходе, это просто я по тебе соскучился. Ты умерла, тебя нет. Тебе все равно, где тебя закопают. Ты не можешь ничего запретить мне, не можешь ни за что меня отругать. Мне одиноко от этой свободы, мне тоскливо без твоей брани. Но все, что ты можешь сделать мне – не разговаривать со мной.
А могли одни на двоих наушники и сцепленные светящиеся браслетики удержать вместе двух людей, которых вселенская гравитация растаскивала по разным орбитам? Неизвестно.
Было страшно от бесповоротности и сладко неясно от чего; от мести — и жутко от неё же, и от того, что сладко казалось.
Была толчея: целый поезд людей в телефонах. У всех там, внутри, интересней было, чем чужим людям в затылок глядеть. Поезд одни бездушные тела по кругу вез. Чудо техники.