Накрахмаленные рубашки и свежевычищенные костюмы очень-очень неплохо прикрывают кучу грехов.
Можно глядеть на картину неделю и потом ни разу о ней не вспомнить. Можно глядеть на картину всего секунду и помнить о ней всю жизнь.
... Правду говорят, что каждая великая картина — на самом деле автопортрет.
Шел дождь. Бежали, ссутулившись, пешеходы. Дождь колошматил по стеклам, дождь проступал каплями на пластиковых крышках мусорных баков у обочины. Усевшись за стол, в отдающее затхлостью кресло, я пытался хоть как-то заземлить себя или по крайней мере утешиться выцветшими шелками и сумраком магазина, его сладостно-горькой мрачностью, так похожей на дождливо-серые темные школьные кабинеты из детства, но меня резко припечатало оттоком дофамина, и я ощущал в себе лишь предтрепет чего-то очень похожего на смерть — печаль, которую сначала чувствуешь желудком, пульсацию за лобной костью, оживший рев тьмы, от которой я отгораживался.
— Да что такое с вами, американцами? Как может такая тупорылая нация быть такой богатой и такой высокомерной? Американцы… кинозвезды… телезвезды… назовут детей Яблоками, Одеялами, Голубыми и Сволочами и еще хрен знает как.
— И это ты к чему?...
— Это я к тому, что у вас любая херь демократией называется. Насилие… жадность… тупость… но если это делают американцы, то все ок.
Потому что плевать я хотел, что там говорят люди и как часто и как уверенно они это повторяют: никто, никто и никогда не убедит меня в том, что жизнь — это главный приз, величайший дар. Потому что вот вам правда: жизнь — это катастрофа. Сама суть нашего существования, когда мы мечемся туда-сюда, пытаясь себя прокормить, обрести друзей и сделать что-то там еще по списку — есть катастрофа. Забудьте вы все эти глупости в духе «Нашего городка», которые только и слышишь отовсюду: про то, какое это чудо — новорожденный младенчик, про то, сколько радости сокрыто в одном-единственном цветке, про то, как неисповедимы пути, и т. д и т. п. Как по мне — и я упорно буду твердить это, пока не умру, пока не рухну в грязь своей неблагодарной нигилистичной рожей, пока не ослабею настолько, что не смогу и ни слова выговорить: уж лучше не рождаться вовсе, чем появиться на свет в этой сточной канаве. В этой выгребной яме больничных кроватей, гробов и разбитых сердец. Ни выйти на свободу, ни подать апелляцию, ни ''начать все заново'', как любила говаривать Ксандра, путь вперед только один — к старости и утратам, и только один выход — смерть.
Не всегда дается шанс, чтоб все исправить. Иногда только и остается — стараться, чтоб не поймали.
Я так хотел получить от тебя весточку, но рад, что ничего не получил, потому что, надеюсь, это означает, что тебе там хорошо и есть чем заняться.
Отчего-то прилив энергии, на котором я бодро пробулькал все лето, в середине октября вдруг резко сплюнул меня в тоскливую изморозь, которая тянулась во все стороны без конца и края...