Франц Вертфоллен. О Летучих змеях. Неаполь: жизненные цитаты

8 цитат

Если танец Солнца тебя чему-то и учит, так это тому, что за болью есть жизнь. Ты думаешь, больконец, а это даже не начало. Тебе ещё плясать и плясать. И ты привыкаешь к боли, и только когда она больше не отвлекает тебя, только тогда ты свободен от страха.

Не бывает провалов, бывают просто моменты, когда ты понимаешь — твоя
дорожка научит тебя вдвое, а то втрое бо́льшему, чем ты ожидал.

Любовь – маячок, что указывает дорогу,
но идти по ней каждому в одиночестве,
потому что своими ногами и сердцем своим, и разумом,
не полагаясь ни на кого.
Не провисая,
Не сбрасывая ни похода, ни выборов, ни решений ни на одно чужое плечо.
Любовь – маячок,
и, может быть, топливо,
а вот колеса, двигатель, руль, систему каждый выстраивает себе сам.
По чертежам, когда бог милосерден и протягивает тебе чертежи

И вслепую – когда не очень.
Но любовь – маячок,
может быть, топливо,
и, однозначно, смысл.
Иного смысла во всем этом цирке вселенных нет.

Вот! Вот, что это! Декорации! Да – всё пространство вокруг было как попасть за кулисы театра. В жизни ведь всё, что мы видим – это софиты и всматривающаяся в тебя темнота зала, а тут вдруг – прохлада и ты сам – зритель.

Вот оно!

Ты больше не играешь, ты наблюдаешь. И так как актер ты бездарный, наблюдать тебе в сто раз радостнее. Подглядывать.

Только подглядывать – не жить.

Даже не существовать.

Потому что ты и подглядывать не умеешь.

Чтоб уметь хорошо подглядывать – с азартом, с проживанием и сопереживанием, надо хотеть жить, хотеть играть на сцене, а не бежать от неё со всех ног, как бегут люди.

Нужно хотеть информации, а не прятаться от неё за глупые, плоские пыхи формальности.

Но вот ты на секунду – в отслуживших декорациях.

Отшумевших декорациях.

Девушка смотрела в тебя, травянистыми глазами крича, что ужас – это не призраки из прошлого, но мертвые, которых тебе так нужно видеть в завтра.

Девушка кричала, что настоящий кошмар – это вот так годами, как все двуногие, отпихивать от себя жизнь, чтоб потом остаться двухмерным наброском на осыпающейся стене и молить тысячи лет создателя о воскрешении, надеясь, что в этот раз всё получится лучше и ты не останешься дурой, упорно старающейся не решать, не думать, не проживать.

Девушка кричала, что настоящий ад – это остаться немым, слепым, глухим в холодной пустоте непроисшествия.

Ад – это остаться только с собой на тысячи лет – снова и снова пересматривая всё, что ты от себя в трусости отпихнул.

Ад для людей – это остаться с собой без малейшей возможности врать.

И тогда я почувствовала силу. Я впервые почувствовала власть. Этот мопс, пусть обиженно, но будет делать всё, что ему скажут, если говорить я буду, как хозяйка, твердо. И я тогда этого ещё совсем не умела, но само проживание этой истины освобождало. Все свои восемнадцать лет я жила с неосознанной верой, что у жизни есть какая-то азбука правил. И тут я поняла, что так живут все. Даже самые серьезные мужчины. Значит, я могу писать эти правила. И буду. Вот он – оргазм вседозволенности. Момент, когда ты вся принадлежишь исключительно себе. Когда ты божественно целостна и рассматриваешь мир, как покорные тебе декорации.

Тебе никогда не контролировать мир, если ты позабыл ощущение незначительности.

Если ты писаешься от ужаса идеи одной – испытать беспомощность.

Испытать жуткую хрупкость мира,

когда всё, что ты,

всё, что любил,

всё, что выдумал –

прах.

Когда всё, что ты, рассыпается от дуновения как

останки людей в Помпеях.

Слышишь, Герберт?

Отчаяние – великолепно.

Как хрупкость.

И не воюют

с ними.

Не отрицают.