Не слушай врага, сказал мне Одиссей однажды. Посмотри на него. И все поймешь.
— Что будет, – спросила я, – если смертный увидит тебя во всем блеске?
— Он тут же превратится в пепел.
— А если смертный увидит меня?
Отец улыбнулся. Я слушала, как передвигаются шашки, как привычно скрежещет о дерево мрамор.
— Этот смертный сочтет, что ему повезло.
Я ощущала, как движутся течения. Песчинки перешептывались друг с другом. Он взмахивал крыльями. Облачка его золотистой крови мерцали во тьме. Под моими ногами лежали тысячелетние кости. Ни минуты больше не вынесу этот мир, подумала я.
Так создай другой, дитя.
Он бесшумно уплыл во тьму, оставив за собой золотой шлейф.
Она, богиня-мучительница, знала, что красноречива жестокость.
— Все смертные различны. Единственное, что их объединяет, – смерть. Знаешь такое слово?
— Знаю. Но не понимаю.
— Как и всякий бог. Тела смертных рассыпаются в прах. А души превращаются в холодный дым и улетают в подземный мир. Там они не едят, не пьют, не чувствуют тепла. И все, к чему они тянутся, ускользает из рук.
У меня мороз по коже пробежал.
— И как они это выносят?
— Как могут.
Я взяла кинжал, пошла в свою комнату. Бронзовое лезвие поблескивало в свете свечи, львица скалила зубы. А снизу была моя ладонь, мягкая, без линий. Ни шрама не останется на ней, ни гноящейся раны. Ни малейшего следа прожитых лет. Я поняла, что не боюсь предстоящей боли. Иной страх захватил меня: вдруг клинок ничего не порежет? Пройдет сквозь руку, будто погружаясь в туман.
Но этого не случилось. От соприкосновения с лезвием плоть раздалась, и меня пронзила горячая серебристая молния боли. Кровь потекла красная, я ведь не обладала дядиной силой. Рана долго кровоточила, но в конце концов стала затягиваться. И пока я сидела, смотрела на нее, в голове моей возникла новая мысль. Простейшая, неловко даже говорить, – так ребенок осознает, что его рука принадлежит ему. Но я ведь и была тогда ребенком.
Мысль вот какая: жизнь моя проходит во мраке глубин, но я не темная вода. Я существо, в ней обитающее.
Ээт – так отец нарек мальчика. Орел. Тельце его было теплым, как нагретый солнцем камень, и нежным, как бархатистый лепесток. Милее ребенка свет не видывал. Он пах медом и едва разведенным огнем. Ел из моих рук, не вздрагивал от моего тонкого голоса. Он засыпал под мои сказки, свернувшись и уткнувшись мне в шею, и больше ничего не хотел. Мы не расставались ни на минуту, я задыхалась от любви к нему, да так, бывало, что и говорить не могла.
Он, кажется, тоже меня полюбил – вот уж и впрямь чудо. Первое его слово было “Цирцея”, а второе – “сестра”. Мать, наверное, взревновала бы, если б обратила внимание. Перс и Пасифая следили за нами: начнем мы воевать? Воевать? Нас это не интересовало.
Дам тебе совет. Когда вздумаешь снова перечить богам, найди повод посерьезнее. Очень не хотелось бы видеть, как сестру мою испепелят ни за что.
— Видишь Афину? – прошептала я.
Всегда мне нравились истории о сероокой воительнице, богине мудрости, чья мысль стремительней удара молнии. Но Афина не явилась. Может, предположил Ээт, она слишком горда, чтобы якшаться с приземленными титанами. Или слишком мудра, чтобы затеряться в толпе поздравляющих.
Каждый день мы садились рядом и беседовали. Он был исполнен мечтаний, надеялся, что, повзрослев, обзаведется собственной лодкой, переселится из отцовского дома в собственный.
— И там всегда будет гореть огонь, – добавил Главк, – для тебя. Если только позволишь.
— Пусть лучше будет кресло, чтобы мне приходить и беседовать с тобой.