Ему нравилось такое ожидание — не отступающая тоска по прошлому и не страстное нетерпение, но осмысленное, заботливое, в известной степени действенное ожидание. Во время такого ожидания что-то происходило. Происходило самое существенное. И даже если он не совершал этого сам, оно совершалось благодаря ему. Оно давало ему глубочайшее удовлетворение, это ожидание.
Единственные два известных ей ощущения были едва заметное помрачение души, когда приближалась ежемесячная мигрень, и едва заметное просветление души, когда мигрень проходила. И больше ничего не чувствовала эта умершая заживо женщина.
Мошенник умеет пустить пыль в глаза, сбить с толку обоняние совершенной гармоничностью запаха, волк в овечьей шкуре классического искусства, вот кто эта бестия, — словом, чудовище с талантом. А это хуже, чем какой-нибудь бездарный неумеха, не осознающий своего невежества.
А если бы ими надушился человек, который сам пахнет как человек, то он по запаху показался бы нам двумя людьми или, еще хуже, чудовищным двойным существом, как образ, который нельзя больше однозначно фиксировать, потому что его очертания нечетки и расплываются, как рисунок на дне озера, искаженный рябью на воде.
В восемнадцатом столетии во Франции жил человек, принадлежавший к самым гениальным и самым отвратительным фигурам этой эпохи, столь богатой гениальными и отвратительными фигурами. О нем и пойдет речь. Его звали Жан-Батист Гренуй. И если это имя, в отличие от имен других гениальных чудовищ вроде де Сада, Сен-Жюста, Фуше, Бонапарта и т. д., ныне предано забвению, то отнюдь не потому, что Гренуй уступал знаменитым исчадиям тьмы в высокомерии, презрении к людям, аморальности, — короче, в безбожии, но потому, что его гениальность и его феноменальное тщеславие ограничивалось сферой, не оставляющей следов в истории, — летучим царством запахов.
Теперь он был рад всех их стереть с лица земли, этих тупых, вонючих, эротизированных людишек точно так же, как тогда, в стране его души, черной, как вороново крыло, ему хотелось стереть все чужие запахи. И он желал, чтобы его заметили, как он их ненавидит, и чтобы они ответили взаимной ненавистью на это единственное, когда-либо испытанное им подлинное чувство.
Он был человеком, которому никто не смеет навязывать своих решений — ни охваченная паникой толпа, ни тем более один-единственный анонимный подонок-преступник.
Вот, я сотворил великое дело, и Я вполне доволен. Но как все совершенное, оно начинает наводить скуку.
Он был вынослив, как приспособившаяся бактерия, и неприхотлив, как клещ, который сидит на дереве и живёт крошечной каплей крови, раздобытой несколько лет назад.