Виктор Пелевин. Священная книга оборотня

У эскимосов насчитывают тридцать слов для описания разных видов снега, а в современном русском – примерно столько же идиом для обозначения дачи взятки должностному лицу.

6
0
6

Элита здесь делится на две ветви, которые называют «х*й сосаети» (искаженное «high society» — высшее общество) и «аппарат» (искаженное «upper rat» — верхняя крыса). «Х*й сосаети» – это бизнес-коммьюнити, пресмыкающееся перед властью, способной закрыть любой бизнес в любой момент, поскольку бизнес здесь неотделим от воровства. А «аппарат» – это власть, которая кормится откатом, получаемым с бизнеса. Выходит, что первые дают воровать вторым за то, что вторые дают воровать первым. Только подумай о людях, сумевших построиться в это завораживающее каре среди чистого поля. При этом четкой границы между двумя ветвями власти нет – одна плавно перетекает в другую, образуя огромную жирную крысу, поглощенную жадным самообслуживанием.

3
0
3

В древние времена в Поднебесной любой чиновник стремился принести пользу на всеобщем пути вещей. А тут каждый ставит на этом пути свой шлагбаум, который поднимает только за деньги. И суть здешнего общественного договора заключена именно в таком подъеме шлагбаумов друг перед другом.

2
0
2

Впрочем, представители эксплуататорских классов часто впадают в оккультизм, чтобы найти в нем оправдание собственной паразитической сущности.

5
0
5

Нет, решила я, Блока ставить не стоит – его стихи очищают душу и будят в самое высокое. А если в клиенте проснется самое высокое, мы потеряем клиента, это знает любой маркетолог.

7
0
7

Неподалёку уже долгое время пела флейта – о том самом, что было у меня на сердце. Что когда-то в детстве мы жили в огромном доме и играли в волшебные игры. А потом так заигрались, что сами поверили в свои выдумки – пошли понарошку играть среди кукол и заблудились, и теперь никакая сила не вернёт нас домой, если мы сами не вспомним, что играем. А вспомнить про это почти невозможно, такой завораживающей и страшной оказалась игра...

1
0
1

У него было интересное выражение лица: как будто в юности его душа рвалась к свободе и свету, но, не сумев пробить броню самообладания и долга, так и застыла вопросительным пузырём, распучив лицо в удивительно-недовольную гримасу.

1
0
1

Меня оскорбляет, когда Набокова путают с его героем. Или называют крестным отцом американской педофилии. Это глубоко ошибочный взгляд на писателя. Запомните, Набоков проговаривается не тогда, когда описывает запретную прелесть нимфетки. Страницами не проговариваются, страницами сочиняют. Он проговаривается тогда, когда скупо, почти намеком упоминает о внушительных средствах Гумберта, позволявших ему колесить с Лолитой по Америке. О том, что на сердце – всегда украдкой... Писателю мечталось, конечно, не о зеленой американской школьнице, а о скромном достатке, который позволил бы спокойно ловить бабочек где-нибудь в Швейцарии. В такой мечте я не вижу ничего зазорного для русского дворянина, понявшего всю тщету жизненного подвига. А выбор темы для книги, призванной обеспечить этот достаток, дает представление не столько о тайных устремлениях его сердца, сколько о мыслях насчет новых соотечественников, и еще – о степени равнодушия к их мнению о себе. То, что книга получилась шедевром, тоже несложно объяснить – таланту себя не спрятать...

4
0
4

Хорошо. Ясно ли вам, что страдание и есть та материя, из которой создан мир?
– Почему?
– Это можно объяснить только на примере.
– Ну давай на примере.
– Вы знаете историю про барона Мюнхгаузена, который поднял себя за волосы из болота?
– Знаю, – сказал шофер. – В кино даже видел.
Реальность этого мира имеет под собой похожие основания. Только надо представить себе, что Мюнхгаузен висит в полной пустоте, изо всех сил сжимая себя за яйца, и кричит от невыносимой боли. С одной стороны, его вроде бы жалко. С другой стороны, пикантность его положения в том, что стоит ему отпустить свои яйца, и он сразу же исчезнет, ибо по своей природе он есть просто сосуд боли с седой косичкой, и если исчезнет боль, исчезнет он сам.
...–И что же твой Мюнхгаузен, боится отпустить свои яйца?
– Я же говорю, тогда он исчезнет.
– Так, может, лучше ему исчезнуть? На фиг нужна такая жизнь?
– Верное замечание. Именно поэтому и существует общественный договор.
– Общественный договор? Какой общественный договор?
– Каждый отдельный Мюнхгаузен может решиться отпустить свои яйца, но... Но когда шесть миллиардов Мюнхгаузенов крест-накрест держат за яйца друг друга, миру ничего не угрожает.
– Почему?
– Да очень просто. Сам себя Мюнхгаузен может и отпустить, как вы правильно заметили. Но чем больней ему сделает кто-то другой, тем больнее он сделает тем двум, кого держит сам. И так шесть миллиардов раз. Понимаете?
– Тьфу ты, – сплюнул он, – такое только баба придумать может.
– И снова с вами не соглашусь, – сказала я. – Это предельно мужская картина мироздания. Я бы даже сказала, шовинистическая. Женщине просто нет в ней места.
– Почему?
– Потому что у женщины нет яиц.

7
0
7

Кому-то может показаться, что жить в России и называться А Хули – довольно грустная судьба. Примерно как жить в Америке и зваться Whatze Phuck. Да, имя окрашивает мою жизнь в угрюмые тона, и какой-нибудь из внутренних голосов всегда готов спросить – а х... ты ждала от жизни, А Хули? Но это, как я уже сказала, самая мелкая из моих забот, даже не забота, поскольку работаю я под псевдонимом, а скорее что-то юмористическое – правда, из области черного юмора.

2
0
2

Счастье, милочка, такая противоречивость. Достоевский вопрошал, мыслимо ли оно, если за него заплачено слезой ребёнка. А Набоков, наоборот, сомневался, бывает ли счастье без неё.

8
0
8

Допустим, я решу их [проблемы]. Что тогда? Они просто исчезнут – то есть уплывут навсегда в то самое небытие, где и так хранятся большую часть времени. Будет только одно практическое следствие – мой ум перестанет вытаскивать их из этой черной пустоты. Так не состоят ли мои неразрешимые проблемы единственно в том, что я про них думаю, и не создаю ли я их заново в тот момент, когда про них вспоминаю?

12
0
12