«Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвимым вдвойне».
Легко осуждать и быть храбрым, когда у тебя ничего нет, — подумал он. — Но когда у тебя есть что-то дорогое, весь мир меняется. Все становится и легче, и труднее, а иногда и совсем непереносимым.
Они пробудили в нем какую-то мучительную и безнадежную тоску, которая долго не оставляла его даже после того, как он давно уже захлопнул книгу.
Мы оправдываем необходимостью всё, что мы сами делаем. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость, а когда бомбят наши города — это гнусное преступление.
Мир не поделен на полки с этикетками. А человек – тем более.
— А хоть что-нибудь имеет значение?
— Да, имеет, — [...]. — То, что мы уже не мертвецы, — сказал он. — И то что мы еще не мертвецы.
Если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Если не предъявлять к жизни особых претензий, то всё, что ни получаешь, будет прекрасным даром.
— Вы улыбаетесь, — сказал он, — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
— Я кричу, — возразил Гребер, — только вы не слышите.
Церковь — это единственная диктатура, которая выстояла века.
Уж мы такие! Ужасно боимся собственных чувств. А когда они возникают — готовы считать себя обманщиками.
Он знал много видов страха: страх мучительный и темный; страх, от которого останавливается дыхание и цепенеет тело, и последний, великий страх — страх живого существа перед смертью; но этот был иной — ползучий, хватающий за горло, неопределенный и
угрожающий, липкий страх, который словно пачкает тебя и разлагает, неуловимый и непреодолимый, — страх бессилия и тлетворных сомнений: это был развращающий страх за другого, за невинного заложника, за жертву беззакония, страх перед произволом, перед властью и автоматической бесчеловечностью, черный страх нашего времени.
- 1
- 2