Монах – цитаты персонажа

39 цитат

Смерть просто не могла иметь с ним ничего общего!
Может быть, именно поэтому так внезапно оборвалась его жизнь?
Чем чище выведенная порода, тем меньше сопротивляемость болезням. Так, может, и Цурукава, состоявший из одних лишь чистейших частиц, не обладал защитой против смерти? Если моя догадка верна, то мне обеспечено исключительное долголетие, будь оно проклято.

Заика, сражающийся с первым звуком слова, похож на птичку, бьющуюся в отчаянных попытках вырваться на волю из силка — силка собственного «я». В конце концов птичка вырвется, но будет уже поздно. Иногда, правда, мне казалось, что внешний мир согласен ждать, пока я бьюсь и трепещу крылышками, но, когда дверь удавалось открыть, мгновение уже утрачивало свою неповторимую свежесть. Оно увядало, блекло... И мне стало казаться, что иначе и быть не может, — поблекшая, подгнившая реальность в самый раз подходит такому, как я.

Монах протянул Ваймсу кружку. Ваймс, помедлив, взял ее и вылил чай на землю. — Я вам не верю, — сказал он. — Кто знает, что вы туда положили. — Даже представить себе не могу, что можно положить в чай, чтобы он стал хуже того чая, который вы обычно пьете.

Здоровы и нормально только заурядные, стадные люди. Соображения на счет нервного века, переутомления, вырождения и тому подобное могут серьезно волновать только тех, кто цель жизни видит в настоящем, т. е. стадных людей.

— Я начинаю понимать, как будто пелена спала с моего разума. Этот снеглюбовь, верно?
— Да, это так.
— Это небо, это солнце, это дуновение ветра, деревья, горы. Но всё же... Я не могу поверить. Хотя этот мир. Творение Господа так прекрасно. Но почему тогда нет любви в сердцах людей?

- Я начинаю понимать, как будто пелена спала с моего разума. Этот снег - любовь, верно?
- Да, это так.
- Это небо, это солнце, это дуновение ветра, деревья, горы. Но всё же... Я не могу поверить. Хотя этот мир. Творение Господа так прекрасно. Но почему тогда нет любви в сердцах людей?
- Я начинаю понимать, как будто пелена спала с моего разума. Этот снег - любовь, верно?
- Да, это так.
- Это небо, это солнце, это дуновение ветра, деревья, горы. Но всё же... Я не могу поверить. Хотя этот мир. Творение Господа так прекрасно. Но почему тогда нет любви в сердцах людей?

Никогда не слышал о вас, хотя знаю город как свои пять пальцев, — заметил Ваймс.
— Верно, а как часто ты разглядываешь свои пять пальцев, господин Ваймс?

Какая между нами связь? Каких бы высот ни достигал мой дух, готовясь к Деянию, вечно заброшенный и одинокий желудок все равно потребует своего. Собственные внутренности казались мне облезлым, прожорливым псом, не желающим слушаться хозяина. О, как отчетливо я осознавал: душа может сколько угодно стремиться к возвышенному, но эти тупые и скучные органы, которыми набито мое тело, будут стоять на своем и мечтать о пошлом и обыденном.

... Душа могла грезить о неземной красоте алмазов, но брюхо упрямо требовало теста.

Все происходившее со мной было словно зашифровано некой странной тайнописью; моя жизнь напоминала движение по коридору с зеркальными стенами, изображение в которых, множась, уходит в бесконечность. Мне казалось, что я сталкиваюсь с новым явлением, но на нем уже лежала тень виденного прежде. Я все шел и шел по нескончаемому этому коридору, влекомый подобными совпадениями, и не знал, в какие неведомые дебри заведет меня мой путь. Судьба, ожидающая каждого из нас, определена не волей случая. Если человека в конце пути ожидает смертная казнь, он всю жизнь поневоле в каждом телеграфном столбе, в каждом железнодорожном переезде видит тень предначертанного ему эшафота и постепенно свыкается со своей участью.

Мой жизненный опыт всегда оставался однослойным, лишенным углублений и утолщений. Ни к чему на свете, кроме Золотого Храма, не был я привязан, даже к собственным воспоминаниям. Но я не мог не видеть, что воспоминания эти, точнее отдельные их обрывки, не проглоченные темным морем времени и не стертые бессмысленным повторением, выстраиваются в цепочку, образуют зловещую и омерзительную картину.

Что же то были за обрывки? Иногда я всерьез задумывался над этим вопросом. Но в воспоминаниях было еще меньше смысла и логики, чем в осколках пивной бутылки, поблескивающих на обочине дороги. Я не мог думать об этих осколках как о частицах, некогда составлявших прекрасное и законченное целое, ибо при всей своей нынешней никчемности и бессмысленности каждое из воспоминаний несло в себе мечту о будущем. Подумать только – эти жалкие осколки бесстрашно, бесхитростно и бесстрастно мечтали о будущем! Да еще о каком будущем – непостижимом, неведомом, неслыханном!

В просвете между ближайшими стволами мелькнула чья-то фигура, и вскоре монах лет тридцати с небольшим подбежал к ним.
– Как играть на железной флейте, не имеющей отверстий?! – брызжа слюной, торопливо спросил он у Змееныша.
Понятия не имею, – честно признался Змееныш.
– Не имею, – забормотал монах, – не имею… не имею понятия… не имею! Он захлопал в ладоши, запрыгал на месте, потом низко-низко поклонился Змеенышу и побежал прочь. Не имею! – выкрикивал он на ходу хриплым, сорванным голосом. – Не имею!..
– Близок к просветлению, – без тени усмешки сказал Маленький Архат, прикусывая очередную сорванную травинку. – Вся логика подохла, одни хвосты огстались. Подберет их – станет Буддой.

Представляю недоумение монахов-стражников, когда к внешним воротам приблизился оборванный дурачок-десятилеток, скрестив ноги, уселся прямо под цветущей ивой – пух осыпал щекочущей нос пеной – и принялся играть на свирели.
Свирель звучала почти до заката.
Наконец один из монахов-стражников подошел ко мне, остановился в двух шагах и насмешливо прищурился.
– Оборвыш! Сидя здесь и дудя в эту дудку, ты надеешься выклянчить немножко еды?
Было видно, что, получив утвердительный ответ, монах расщедрится на лепешку.
– Лысый осел! Стоя здесь и подпирая эти ворота, ты надеешься достичь Нирваны?
После чего я встал и ушел не оглядываясь. Хотя лично мне очень хотелось оглянуться и полюбоваться выражением лица стража. Назавтра снова сидел под ивой и играл на свирели. Из ворот вышли двое и направились к нам. Высокий худой старик, похожий на журавля; и огромный детина самого свирепого вида – оба в шафрановых рясах.
– Отрок! – ласково поинтересовался старик. – Позволишь ли ты бедному монаху задать тебе один вопрос?!
Я был далек от того, чтобы обмануться этой ласковостью. От старика через минуту вполне можно было ожидать приказа стражам спустить нас с лестницы. И приказ начинался бы: «Бедный монах стократно сожалеет о…»
– Чем сходны отроки и старики? – бросил я, равнодушно глядя перед собой. – Одним: и те, и другие спрашивают словами.
И я пока не мог истолковать смысл его молчания – но приказ спустить нас с лестницы, похоже, откладывался.
– О чем ты будешь спрашивать? – добавил я после того, как исполнил на свирели сложнейший пассаж из «Напевов хладной осени». – Если кто-то спросит меня о том, где и как искать Будду, в ответ я предстану перед ним в состоянии чистоты. Если кто-то спросит о бодисатве, в ответ я появлюсь в состоянии сострадания. Если меня спросят о просветлении, я отвечу состоянием чистого таинства. Если меня спросят о Нирване, я отвечу состоянием умиротворенного спокойствия. Но… Но боюсь, что все это тоже слова; также боюсь, что спрашивающий бессмысленно вытаращится на меня, раскрыв рот. Тогда я отвечу ему, что осел не может выдержать пинка слона-дракона, и позволю ему уйти с воплями: «Я познал Чань, я познал Путь!» Так о чем же ты хочешь спросить меня, человек, похожий на журавля?
Старик смотрел на меня, все с той же ласковостью – но теперь в ней что-то неуловимо изменилось. А я понимал, что невозможно рискую – почти дословно цитируя «Записи бесед чаньского наставника Линьцзи Хуэйчжао из Чжэньчжоу». Я случайно читал их однажды – и навсегда; потому что я ничего не забываю. Я ничего не забывал.
Именно в этот день я понял, что нахожусь в чужой Поднебесной. Потому что здесь никогда не жил сумасбродный наставник Линьцзи, ни в девятом веке, ни в каком другом, и никогда он не называл Будду куском засохшего дерьма, Нирвану и просветление – невольничьими колодками и не говорил, что для истинного прозрения надо совершить пять смертных грехов. Потому что слова есть слова, и слово «Будда» не отличается от себе подобных.
Но мне повезло, как никогда раньше.
– Позволь, отец вероучитель, – вмешался огромный детина и шагнул ко мне, с такой плавной быстротой, что я ощутил колотье под ложечкой, – я спущу этого бродягу с лестницы!
В глубине души я предполагал, что этим дело и закончится.
– И это тоже слова, наставник Лю. – От сказанного седым журавлем у детины отвисла челюсть. – Вели лучше стражам пропустить сего отрока в обитель.
– Этого… этого маленького нахала?! – Удивлению наставника Лю не было предела.
– Нахала? Маленького нахала?... – пожал вздернутыми плечами настоятель и улыбнувшись – Или маленького архата? Как вы полагаете, наставник Лю?
К вечеру мне обрили голову. А кличка Маленький Архат, с легкой руки патриарха Шаолиня, приклеилась к нам намертво.

Золото, серебро и красивые женщиныничто по сравнению с тем, к чему я стремлюсь.
— Пожалуйста, монах скажи нам! К чему ты стремишься?
— К любви.
— Что? Любви? Что это? Никогда не слышал о таком. Сколько это в серебре?
— Её нельзя измерить в серебре, потому что любовь даёт ценность серебру. Любовь придаёт ценность всему. Без любви золото, серебро и красивые женщины не стоят ничего.

- Золото, серебро и красивые женщины – ничто по сравнению с тем, к чему я стремлюсь.
- Пожалуйста, монах скажи нам! К чему ты стремишься?
- К любви.
- Что? Любви? Что это? Никогда не слышал о таком. Сколько это в серебре?
- Её нельзя измерить в серебре, потому что любовь даёт ценность серебру. Любовь придаёт ценность всему. Без любви золото, серебро и красивые женщины не стоят ничего.

— Возьми Копье! Стой! Надо взять кусок Копья.
— Хочешь спрятать какую-то вещь, оставь ее на виду.
— Храните Копье надежно. Им можно открыть дверь, что должна быть закрытой.

- Возьми Копье! Стой! Надо взять кусок Копья.
- Хочешь спрятать какую-то вещь, оставь ее на виду.
- Храните Копье надежно. Им можно открыть дверь, что должна быть закрытой.