— Я буду искать тебя в тысяче миров и десяти тысячах жизней, пока не найду...
— Я буду ждать тебя в каждой из них.
Самое опьянительное для меня — преданность в несчастье. Это затмевает всё.
Даже после четырех лет счастливого брака Язмин не могла утверждать, что мужская любовь в том виде, в каком ее всегда представляют себе наивные девочки, существует. Но она точно знала одно: куда важней всей романтической мишуры, продиктованной миру массовой культурой, была мужская преданность и верность. Ведь красивые слова о неземной любви, не подкрепленные ни действиями, ни решениями, ни желанием уступить любимому человеку, превращаются в пустой звук. И молчаливая любовь оказывается куда лучше, чем грохочущие на весь белый свет голословные признания. Ведь истинная любовь нема.
Кто может заглянуть в душу волка? Кто скажет нам, о чём он думал? Почему он оставался жить возле города, в котором испытывал столько страданий? Ведь кругом тянулись густые леса и пищи повсюду было вдоволь. Вряд ли он был одержим жаждой мести: никакое животное не потратит целую жизнь на месть — это злобное чувство свойственно одному лишь человеку. Животные жаждут покоя. Итак, остается всего одна цепь, которая могла приковать его к городу, и эта цепь есть величайшая в мире власть, могущественнейшая сила на земле — любовь.
Между жизнью с ним и смертью я выбрала бы «с ним», а что будет дальше уже не имеет значения.
Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои, дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои, дороги
на твоем сошлись пороге…
И я пошел, а он остался в полосе лунного света – одинокий страж, которому нечего было сторожить.
Ты можешь использовать
пешки,
и пешки не слышат,
не видят,
не думают –
безопасны.
Но и не преданы ведь.
Цитата из поэмы «Дело о пекарне»
Я любил произведения своих друзей — эта преданность прекрасна, но суждения искажает катастрофически.
Теперь он почувствовал, что может продолжать путь. И пошёл к своей родной двери.
К родной двери, к той самой, знакомой с первых дней жизни, к двери, за которой доверие, наивная святая правда, жалость, дружба и сочувствие были настолько естественны, до абсолютной простоты, что сами эти понятия определять не имело смысла. Да и зачем Биму всё это осмысливать? Он, во-первых, не смог бы это сделать как представитель собачьих, а во-вторых, если бы он и попытался подняться до недосягаемой для него разума гомо, он погиб бы уже оттого, что его наивность люди почли бы дерзостью необыкновенной и даже преступной. В самом деле, Бим тогда кусал бы подлеца обязательно, труса — тоже, лжеца — не задумываясь, бюрократа он съедал бы по частям и т. д., и кусал бы сознательно, исполняя долг, а не так, как он укусил серого, уже после того, как тот жестоко избил по голове. Нет, та дверь, куда шёл Бим, была частью его существа, она — его жизнь. И — всё. Так, ни одна собака в мире не считает обыкновенную преданность чем-то необычным. Но люди придумали превозносить это чувство собаки как подвиг только потому, что не все они и не так уж часто обладают преданностью другу и верностью долгу настолько, чтобы это было корнем жизни, естественной основой самого существа, когда благородство души — само собой разумеющееся состояние.
Дверь, к которой шёл Бим, — это дверь его друга, а следовательно, его, Бима, дверь. Он шёл к двери доверия и жизни. Бим хотел бы достичь её и либо дождаться друга, либо умереть: искать его в городе уже не было сил. Он мог только ждать. Только ждать.
Я не боюсь больше боли от битв.
Я её предвкушаю.
Я праздную всё, что красит мир в алый
воли твоей.
Все умрем, было б за что!
Я праздную всё, что красит мир в алый.
О, как легко жить без экзистенциального отрицания жизни!
Как легко, когда ты принял – да, вот я!
А вот бог, и вот дьявол, и они играют, флиртуют, крушат и рисуют мир.
А вот я и быть мне по выбору моему – оруженосцем.
И хватит меня на столько, на сколько хватит,
но до последнего выдоха ваш.