Андрэ Асиман. Назови меня своим именем

69 цитат

Всегда было что-то резкое в этом слове. Это не было «Увидимся позже», или «Береги себя», или даже «Пока». «Бывай!» было пугающим, беспроигрышным обращением, подвинувшим в сторону всю нашу утонченную европейскую щепетильность. «Бывай!» всегда оставляло после себя едкое послевкусие, даже если до него был очень теплый, сердечный момент. «Бывай!» не завершало общение осторожно, не позволяло ему самому сойти на нет. Оно обрывало его.

Мне никогда не приходило в голову, что если одним словом он мог сделать меня счастливым, то другим легко мог уничтожить, что если я не хочу быть несчастным, то я должен научиться остерегаться таких маленьких радостей тоже.

Просто скажи что-нибудь, просто коснись меня, Оливер. Задержи на мне взгляд достаточно долго, и ты увидишь слезы в моих глазах. Постучись в мою дверь ночью и проверь, может, я уже приоткрыл ее для тебя. Зайди внутрь. В моей кровати всегда есть для тебя место.

Как всякий пережитый опыт, который накладывает свой отпечаток на нас до конца дней, я обнаружил себя разорванным изнутри, выпотрошенным и четвертованным. Это было итогом того, кем я являлся в жизни и даже больше: кем я был, когда пел и тушил овощи для своей семьи и друзей воскресными днями; кем я был, когда просыпался холодными ночами и ничего не хотел так сильно, как теплый свитер, добраться до письменного стола и написать о человеке, кого, как я знаю, никто не знает, но который на самом деле был мной; кем я был, когда жаждал оказаться голым рядом с другим голым телом, или когда я жаждал оказаться единственным в мире; кем я был, когда ощущал каждую частичку своего тела в бесконечности друг от друга, и каждая частичка при этом клялась, что все еще принадлежит мне.

В горле встал ком, я скорее оставил ее и спустился к воде. Случилось именно то, что я предсказывал, могло случиться: я смотрел на воду тем вечером и на краткий миг забыл, что его здесь больше нет, что больше нет нужды оборачиваться и смотреть на балкон, где его образ все еще не стерт. И все-таки еще несколько часов назад его тело и мое тело… Сейчас он, наверное, ест свое второе блюдо в самолете и готовится приземлиться в аэропорту Кеннеди. Я знал, что он тоже был полон горя, когда в последний раз поцеловал меня в одной из туалетных комнат Фьюмичино. И если в аэропорту и самолете его могли бы отвлекать выпивка и фильмы, то в комнате Нью-Йорка, оставшись один на один с собой, печаль охватила бы его снова. Я не хотел думать о нем грустном, потому что я знал: ему будут ненавистны мысли обо мне грустном в нашей спальне, которая очень скоро стала только лишь моей спальней.

Он должен был бы стать трудным соседом. «Лучше держаться от него подальше», — так я рассуждал, хотя уже тогда практически влюбился в кожу на его ладонях, его груди, его ногах: ее никогда в жизни не касалась грубая земля. Практически влюбился в его глаза. Его добрые глаза были словно чудо Воскресения Господня. Вам было бы тяжело долго смотреть в них, но вы бы продолжали это делать, стараясь выяснить, почему.

Меня терзало непрошеное дурное предчувствие, и вскоре на меня обрушилось осознание одной простой вещи: с нашего случайного разговора у железнодорожных путей, с самого начала, сам того не осознавая, я уже пытался перетянуть его на свою сторону. И уже тогда я проиграл.

— Элио.
— Да?
— Что ты делаешь?
— Читаю.
Нет, не читаешь.
— Ладно. Размышляю.
— О…?
Я бы скорее умер, чем признался.
— О личном, — ответил я.
— То есть, ты мне не скажешь?
— То есть, не скажу.
— То есть, он мне не скажет, — повторил он меланхолично, словно объяснял мои слова кому-то третьему.

В послеобеденное время, когда совершенно нечем было заняться в доме, Мафалда могла попросить его забраться по лестнице с корзинкой и насобирать тех фруктов, «что едва зарумянились со стыда», — говорила она. Он шутил на итальянском, сорвав один, спрашивая:
— Этот зарумянился со стыда?
Нет, — отвечала она, — этот еще слишком молодой, у молодости нет стыда, стыд приходит с возрастом.

Я всегда старался держать его в своем поле зрения. Я никогда не позволял ему ускользнуть, кроме тех моментов, когда он был не со мной. И когда он был не со мной, я не очень-то волновался, потому что с другими он оставался точно таким же. «Не позволяй ему быть кем-то другим, когда он далеко. Не позволяй ему быть кем-то, кого я ни разу не видел. Не позволяй ему жить какой-то иной жизнью, чем той, что он живет вместе с нами, вместе со мной.
Не дай мне потерять его».
Я знал, у меня не было никакой власти над ним, мне нечего было предложить, нечем было его привлечь.
Я был никем.
Просто ребенок.

— Оливер, познакомься, это Вимини, практически наша ближайшая соседка, — она протянула ему руку, и он ее пожал. — У нас день рождение в один день, но ей десять лет. А еще она гений. Ты ведь гений, Вимини?
— Так они говорят. Но мне кажется, это неправда.
— Почему? — спросил Оливер, стараясь, чтобы его голос не звучал слишком покровительственно.
— Это была бы совершенная безвкусица, если бы природа сделала меня гением.
Оливер изумился сильнее, чем когда-либо прежде:
— Повтори?
— Он не знает, да?
Я покачал головой.
— Говорят, я не проживу долго.
— Почему они так говорят? — он выглядел совершенно ошеломленным. — Откуда ты знаешь?
— Все знают. Потому что у меня лейкоз.
— Но ты такая красивая, такая здоровая и умная, — запротестовал он.
— Как я и сказала ранее: дурной вкус.
Оливер, который к тому моменту уже сидел в траве на коленях, буквально выронил книгу на землю.

— Ты любишь быть один?
Нет. Никто не любит быть один. Но я научился жить с этим.
— Ты всегда настолько мудр?
— Я вовсе не мудрый. Я же сказал тебе. Я ничего не знаю. Я знаю книги, и я знаю, как соединять слова вместе — это не значит, что я знаю, как говорить о вещах, наиболее важных для меня.
— Но ты делаешь это сейчас… в некотором смысле.
— Да, в некотором смысле… так я всегда говорю о вещах: в некотором смысле.

Я знал, что наши минуты сочтены, но я не смел их считать, поскольку знал, к чему все это ведет. Я не хотел замечать знаков. Это было время, где я специально не оставлял хлебных крошек для обратного пути, вместо этого я их съедал. Он мог оказаться полным уродом, он мог изменить меня или навсегда уничтожить, а время и сплетни в перспективе могли выпотрошить все, что мы разделяли, и превратить это в ничто, остались бы только рыбьи кости. Я мог бы скучать по этому дню или перешагнуть через это, но я всегда знал, что в эти часы в моей спальне я трепетно сохранял в памяти каждый момент с ним.

Я никогда не радовался дневному сну так безмятежно. «Еще успеется окунуться в горе», — подумал я. Горе должно было прийти обязательно, может быть, незаметно — так эти вещи происходят, как я слышал — и не будет никакого облегчения. Игнорировать его, тем самым уничтожая. «Это жалкий, трусливый поступок», — говорил я себе, прекрасно зная, что в этом я был ас. А если бы оно неудержимо захлестнуло меня целиком? Если бы оно захватило и не отпустило? Горе, пришедшее остаться навсегда. Если бы оно сделало со мной то же самое, что я мечтал сделать с ним в те ужасные ночи: словно отобрало какую-то важную часть моей жизни, как часть тела, и потеря Оливера — все равно что потеря руки? «Ты будешь видеть его призраки повсюду в доме, и уже никогда не сможешь стать прежним. Ты потерял это, ты всегда знал, что потеряешь, и готовился к этому; но ты не можешь заставить себя жить с этой утратой. И надежды не возвращаться мыслями к нему — все равно что молитва не видеть о нем сны. И то, и другое безмерно ранит».

— Ради Бога, откройте двери, − крикнул поэт владельцу книжного. − Мы здесь задохнемся, − мистер Венга достал небольшой деревянный клин и воткнул между стеной и бронзовой рамой.
— Так лучше? − почтительно спросил он.
Нет. Но теперь, по крайней мере, мы знаем, что дверь открыта.

Нет вашей любимой цитаты из "Андрэ Асиман. Назови меня своим именем"?