Состояния, причина которых понятна, не приносят плода, — обогащает, лишь что находит на нас неизвестно почему. И особенно это верно для любых крайностей — уныния или восторга, угрожающих самой неприкосновенности нашего разума.
Любым способом внести свой вклад в разрушение той или иной системы — вот к чему стремится тот, чью мысль высекает лишь противодействие и кто никогда не удовлетворится мыслью как таковой.
Никогда еще человека не возносили так высоко. Откуда могли прийти такие преувеличенные представления? Рожденный на Кипре, Зенон, прародитель стоицизма, был эллинизированным финикийцем и до конца жизни остался метеком. Антисфен, основатель кинической школы (стоики были ее облагороженной или вырожденной версией, как кому заблагорассудится), родился в Афинах от матери фракиянки. В их учениях чувствуется что-то явно негреческое, стиль мысли и жизни, восходящий к другим краям. Не исключено, что все разительное, все кричащее в развитой цивилизации принесено новоселами, иммигрантами, маргиналами, стремящимися блеснуть... короче говоря, изысканным сбродом.
Это было зимой, в Люксембургском саду, почти сразу же после открытия. В аллеях никого, кроме одной пары: он — худой, с иголочки одетый старик, она — молодая, деревенского вида. Туман лежал до того густой, что они даже вблизи выглядели призраками. Через каждые десять шагов парочка останавливалась, чтобы расцеловаться с такой поспешностью, как будто они увиделись только что. Счастье или отчаяние скрывалось за их неистовством в такой ранний, такой неподходящей для излияний час? И если они везде вели себя с такой раскованностью, то как они представляли себе интимную близость? Следя за ними, я говорил себе, что любая парная эквилибристика — чушь и дичь, но дичь своя, чушь особенная.
Посреди ярмарки испытывать одиночество, которому позавидовали бы отцы-пустынники.
Биться только над теми вещами, над которыми продолжал бы ломать голову даже в могиле.
Париж просыпается. Ноябрьское, ещё тёмное утро: на улице Обсерватории пробует распеться какая-то птица, одна-единственная. Останавливаюсь послушать. Вдруг рядом заворчали. Где — непонятно. Наконец замечаю двух бродяг, дрыхнущих под грузовиком: должно быть, одному из них что-то приснилось. Очарования как не бывало. Бежать! В писсуаре у площади Сен-Сюльпис натыкаюсь на полуголую старушонку... Вскрикиваю от ужаса и бросаюсь в церковь, где горбатый священник, злобно посверкивая глазами, растолковывает полутора десятку бедняг всех возрастов, что конец мира неминуем и возмездие будет ужасным.
Мой старый знакомый, бродяга или, если угодно, бродячий музыкант, на какое-то время вернувшийся к родителям в Арденны, из-за пустяка резко поспорил с матерью, вышедшей на пенсию местной учительницей, которая собиралась к обедне. Тогда, выйдя из себя, внезапно побелев и утратив дар речи, она вдруг швыряет на пол шляпу, срывает пальто, жакет, юбку, белье, чулки и нагишом пускается в непристойную пляску перед мужем и сыном, прижавшимися к стене, ошарашенными и застывшими на месте, неспособными ни движением, ни словом остановить ее. Закончив представление, она рухнула в кресло и разрыдалась.
На похоронах К. я подумал: «Вот наконец человек, который не нажил себе ни единого врага». Он не был посредственностью, но, кажется, даже не подозревал о радости уязвить.