Дмитрий Львович Быков — цитаты из книг автора

Искусство отличается от жизни тем, что искусство нефункционально. Например, если в книге много персонажей, часть которых тут же исчезает и низачем больше не нужна, — прошел, передал пакет, провалился, — это книгу не портит. Напротив, создается ощущение большого живого пространства. Если в книге на сцене висит ружье, оно ни в коем случае не должно стрелять. Если о персонаже сообщается, что он декоратор, главное — не дать ему писать декорации.
В жизни, напротив, все не так, потому что в книге будущее в виде второго тома может не наступить вовсе, а в жизни обязано, деваться некуда. В жизни, если кто-то передает пакет, то в нем записка о том, где висит ружье. И оно обязательно выстрелит, как только декоратор убедится, что из-за несчастной любви он не может больше писать декорации. В жизни все неотвратимо подводится к единственной разгадке, к необходимому следствию; в книге случайности бывают, а в жизни — никогда.

Боря ничему уже не удивлялся, но этому удивился.
— Вы хотите, чтобы я вытащил из нее недостающие свидетельские показания?
Горелов мог возражать, заотнекиваться, но он был честный малый.
— Почему же нет, — сказал он.
— Разве он недостаточно изобличен? — спросил Боря. — Ведь уже сидит, может и дальше сидеть.
— Нет, этого нельзя. Мы не можем посадить человека несправедливо. Все должно быть справедливо.
— То есть на него надо изготовить показания?
— Почему изготовить? Скажем так, добыть. Цель всякой психотерапии заключается в том, чтобы виновный сам объяснил вину. Сам отыскал ее. Если пациент живет с неявным чувством вины, наш долг — найти ее источник.
— А если пациент не виноват?
Смешно, — сказал Горелов. — Мы же с вами модернисты. Вина — ключевое понятие модерна. Невиноватых нет. Состояние вины — самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим.

... ведь мы люди модерна, мы бежим от предписанных эмоций. Когда кто-то из друзей умирает, мы испытываем досаду от потери ценного кадра, но и только; когда умираем мы, мы бессмертны в делах; бессмысленно разводить сопли по поводу биологии, кроме биологии ничего нет. Литература есть сумма приемов, любовь есть сумма потребностей, общество есть сумма свободных индивидуумов, все прочее от лукавого, которого тоже нет.

Война выручала Николая Первого, Александра Второго, война должна была спасти империю. И никогда не спасала, ибо ни одной проблемы не решала, а загоняла вглубь. Кровопускание было некогда любимым методом лечения, это называлось «бросить кровь»; оно и в самом деле могло спасти от апоплексии, но больше ни от чего. Война была замечательным способом маскировать пороки под добродетели. Война отмывала, переводила в разряд подвига что угодно — и глупость, и подлость, и кровожадность; на войне нужно было всё, что в мирной жизни не имеет смысла. И потому все они, ничего не умеющие, страстно мечтали о войне — истинной катастрофе для тех, кто знал и любил свое дело. Но у этих-то, у неумеющих, никакого дела не было, они делали чужое, и потому в них копилась злоба, а единственным выходом для злобы была война. На войне не надо искать виноватых — виноватые были назначены; на войне желать жить было изменой, и те, кому было чем дорожить, объявлялись предателями.

Удивительное дело, самый жаркий сторонник подозрителен, потому что, наверное, есть зачем лукавить, — а скептика не тронет никто, он ЧЕСТНЫЙ. В их логике надо быть честным. В уме, таланте, даже и доброте всегда подозревается притворство, а плохой — значит подлинный, плохие в безопасности. Но спасут ли плохие, когда придется?

— Но товарищ Драганов! — Миша не желал ничего понимать. — Я клянусь, что ничего не было, нельзя же признавать, это значит ввести в заблуждение... ведь она про кого угодно так скажет...
— Но она сказала про тебя, — уже без всякой снисходительности припечатал Драганов. — И заявление у меня лежит на тебя. И она повторила при свидетелях. Пойми, это совершенно не важно, виноват ты или нет. Когда-нибудь ты это поймешь. Считай, что это входит в обязательные требования. Что когда-нибудь любой должен оказаться виноват и с готовностью принять. Тебе ясно? Ты же не будешь прятаться, когда тебя призовут? Вот, считай, что тебя призвали. Каждый должен быть готов убить врага, когда это надо и прикрыть собой командира, если надо, и заткнуть пробоину своим телом, если надо. И сейчас тебе надо сказать: виноват, я ужасно виноват. Это каждый должен уметь делать, и ты плохой комсомолец, если не умеешь. А приставал ты там, не приставал... Теперь понятно тебе?

Писатель не обязан быть мыслителем, оно ему, может, и вредно, — но иметь иммунитет от простых и грубых ответов, от конспирологии и ксенофобии ему бы хорошо. Иначе его имя будет упоминаться в одном ряду с палачами, а зачем ему это? Либеральная идея тоже жрет своих адептов, да и любой жрет, — художнику нельзя превращаться в иллюстратора собственных заблуждений; просто либералы не так любят запреты — хотя российские либералы по этой части мало уступают почвенникам. Художник должен думать и понимать, а не проговаривать или клеймить; его дело — добавлять в атмосферу кислорода и света, а не задергивать шторы или воспевать сероводород. Писатель, уложивший жизнь в единую непротиворечивую теорию и начавший громить несогласных с ней, перестает писать.

Пока на поверхности бурлят страсти, русская жизнь движется благодаря вечному двигателю крестьянского быта и — глубже — благодаря святости отдельных «тихих людей», праведников, как у Солженицына, или фанатичных изобретателей, как у Аксенова. Проблема в том, что эта вечность, — которую они обеспечивают своим подвижничеством, — грязна и малопривлекательна. Это вечность, да, — но на хрена, собственно, такая вечность? «Постоянство веселья и грязи», да и веселье, прямо сказать, проблематичное.

Ни православие, ни коммунизм, ни любая другая идеология не заменят людям умение жить вместе, жить не той грубой, грязной, бессмысленной жизнью, к которой они привыкли, — но ежедневно творить себя и других заново. Будущее России — не в духовных скрепах, не в возвращении к традиционным ценностям, столь же искусственным, как и новаторские способы жизнеустроения вроде слепцовской коммуны; жизнь должна наполняться живым интересом к человеку и заботой о нем, жизнь состоит из игры, творчества, праздника, роста — а не из отбывания повинностей.

У христианских стран, или европейских, если угодно, есть история христианская, или европейская. Российская же история — естественная, движущаяся сама собой, ибо в развитии ее народ не принимает ни малейшего участия... История наша есть процесс неразрывный, циклический, и все, простите меня, революционеры помогают ему не более, чем мужик разводящий костер на льду, помогает весне. Лед сам собою стает в нужное время, а великим революционером назовут того, кто разведет костер на льду в марте месяце. Совпадение, не более.

Все русские не любили себя, потому что инстинктивно становились на точку зрения начальства, а начальство ненавидело их. Всем им надо было найти повод и причину любить себя чуть больше, а для этого годилось что угодно. Сейчас, шествуя за гробом люцинера, они нравились себе больше, чем когда работали или просто жили; да и никто тут не мог просто жить — надо было все время кого-либо преследовать или благословлять, причем лучше бы мертвого, для безопасности.

Самому себя, как известно, классифицировать труднее всего — хотя бы потому, что классификация уже унизительна: допускать, что ты принадлежишь к некоему типу и есть еще такие, как ты, значит уже соглашаться на что-то негигиеничное вроде пользования чужой посудой, а в конце концов и на то, что на тебя распространяются общие закономерности вроде старения, смерти, нелюбимости.

Здесь даунизм выбран добровольно, в результате проб и ошибок. Попробовали высший порядок, не пошло, неинтересно, — это как любера вести в кино на Антониони. Он посмотрит и опять выберет качалово, мочилово, групповое кричалово на стадионе, насилово в подъезде... В результате для отвлечения от смерти и прочей экзестенциальной проблематики выбран простейший вариант. Пункт а: произвольно делим всех на земщину и опричнину. Пункт б: опричнина ***ет земщину. Жестоко, с наслаждением, с надрывом, с полным забвением приличий. Критерий выбора произволен: это могут быть, допустим, бояре и дворяне, а могут русские и евреи, буржуи и пролетарии, коммунисты и беспартийные...

Всякий русский человек занят чем-то великим, а любую работу воспринимает как отвлечение, почему и ненавидит ее. Что он делает, глядя в пустоту? Мыслит мир. Этой молчаливой задумчивостью держится все. Врач не любит отвлекаться на пациентов, водопроводчик — на водопровод, учитель — на учеников; даже менты мутузят задержанного с явной брезгливостью, особенно злясь на то, что он отрывает их от главного.