Когда врач становится пациентом, он понимает, что коллеги способны совершить ошибку, поэтому в случае смертельной болезни не питает иллюзий по поводу того, что ждет впереди. Он знает, что возможен любой исход и что чудес не бывает.
Чем больше я набираюсь опыта, тем лучше осознаю насколько успех операции зависит от банального везения.
Скорее всего я был чересчур уверен в себе. Я недостаточно боялся неудачи.
Как правило, вскоре после начала любой операции я обнаруживаю, что от навязчивого страха не осталось и следа.
Приближаясь к пациенту, которому ты нанес непоправимый ущерб, ощущаешь себя так, будто невидимое силовое поле отталкивает тебя от него, препятствует твоим попыткам открыть дверь его палаты (дверная ручка кажется настолько тяжелой, словно она налита свинцом), не дает подойти к кровати, мешает любым попыткам изобразить на лице неуверенную улыбку.
Тревога, конечно, бывает заразительной, однако уверенность — тоже. Вера пациентов придает мне дополнительные силы.
Отсутствие волос обезличивает больного и, таким образом, хирургу гораздо легче проводить операцию на мозге.
Вид, открывающийся передо мной, когда микроскоп фокусируется на мозге пациента, в какой-то степени волшебный — он намного ярче, четче и яснее, чем внешний мир, мир мрачных больничных коридоров, комиссий, бумажной работы и инструкции. Дорогущая оптика микроскопа создает невероятное ощущение глубины и ясности, лишь усиливаемое моим волнением. Это очень интимное, личное ощущение.
Лучшее — враг хорошего, — говорю я обычно ассистентам, которые относятся к операции как к зрелищному спортивному состязанию. Они любят указывать мне на то, что я мог бы клипировать аневризму лучше, — не им ведь придется расхлебывать последствия разорвавшейся во время операции аневризмы. А если такое и в самом деле происходит, то до чего захватывающе потом наблюдать, как твой начальник безуспешно пытается справиться с обширным кровоизлиянием! Когда я был стажером, это зрелище определенно доставляло мне удовольствие. В конце концов, не стажеру ведь придется испытывать то невыносимое чувство вины, разрывающее душу хирурга на части, когда во время обхода ему на глаза попадается искалеченный им же пациент.
«А вы то чем сегодня занимались?» — хотелось мне спросить людей, стоявших передо мной. Я злился из-за того, что мне, выдающемуся нейрохирургу, приходится дожидаться своей очереди после триумфального завершения рабочего дня. Но затем я подумал: а ведь единственная причина, по которой моя работа так высоко ценится, — это важность человеческой жизни.
Надежда остается всегда, и всегда встречаются люди — к несчастью незначительное меньшинство, — которые бросают вызов сухой статистике и которым удается прожить еще несколько лет.
Сейчас, тридцать лет спустя, тогдашнее ощущение собственной важности кажется мне смехотворным.
Раньше это ощущение называли angor animi (в переводе c латыни — «терзания души»). Оно иногда возникает во время сердечного приступа у людей, которым осталось жить считанные мгновения. Даже сейчас, по прошествии тридцати с лишним лет, я отчетливо вижу отчаяние, которое застыло на лице умиравшего мужчины, когда он смотрел, как я поворачивался к нему спиной.
Захотел бы он так жить?, то родственники скорее всего ответят совершенно иначе. На самом деле врач спрашивает: «Любите ли вы его настолько, чтобы ухаживать за парализованным инвалидом до конца его дней». В подобных случаях мы зачастую все таки проводим операцию: это намного проще, чем проявлять честность, и это позволяет избежать мучительного разговора.