Для меня фронт — зловещий водоворот. Находясь вдали от его центра в спокойной воде, уже чувствуешь его силу, затягивающую тебя, медленно, неотвратимо, без особого сопротивления.
Размышления Бойлера во время обстрела фронта англичанами.
Для меня фронт — зловещий водоворот. Находясь вдали от его центра в спокойной воде, уже чувствуешь его силу, затягивающую тебя, медленно, неотвратимо, без особого сопротивления.
Размышления Бойлера во время обстрела фронта англичанами.
— Странно все-таки, как подумаешь, ведь зачем мы здесь? Чтобы защищать свое отечество. Но ведь французы тоже находятся здесь для того, чтобы защищать свое отечество. Так кто же прав?
— Может быть, и мы и они.
— Ну, допустим, что так, однако наши профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только мы (будем надеяться, что так оно и есть), а в то же время их профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только они. Так вот, в чем же тут дело?
— Но что я все-таки хотел бы узнать, так это вот что: началась бы война или не началась, если бы кайзер сказал «нет»?
— Я уверен, что войны не было бы, ведь он, говорят, сначала вовсе не хотел ее.
— Ну пусть не он один, пусть двадцать-тридцать человек во всем мире сказали бы «нет», — может быть, тогда ее все же не было бы?
— Пожалуй что так, но ведь они-то как раз хотели, чтоб она была.
Мы всегда слишком поздно прозреваем.
— …стоило ему стать унтер-офицером, как он превратился в живодера. Как это получается?
— Да и не только Химмельштос, это случается с очень многими. Как получат нашивки или саблю, так сразу становятся совсем другими людьми, словно бетону нажрались.
— Все дело в мундире…
Когда видел так много мертвецов, столько боли из-за одного-единственного уже толком понять не можешь.
(Когда человек перевидал столько смертей, ему уже нелегко понять, как можно так горевать об одном.)
Мы не дали себя сломать, мы приспособились; в этом нам помогли наши двадцать лет, из-за которых многое другое было для нас так трудно. Но самое главное это то, что в нас проснулось сильное, всегда готовое претвориться в действие чувство взаимной спаянности, и впоследствии, когда мы попали на фронт, оно переросло в единственное хорошее, что породила война, — в товарищество!
Эта тишина — причина того, что образцы прошлого пробуждают не столько желания, сколько печаль, безмерную, неумную тоску. Оно было, но больше не вернется. Оно ушло, стало другим миром, с которым для нас все покончено. В казармах эти образы прошлого вызывали у нас бурные порывы мятежных желаний. Тогда мы были еще связаны с ним, мы принадлежали ему, оно принадлежало нам, хотя мы и были разлучены... Эти образы всплыли при звуках солдатских песен, которые мы пели, отправляясь по утрам в луга на строевые учения; справа — алое зарево зари, слева — черные силуэты леса; в ту пору они были острым, отчетливым воспоминанием, которое еще жило в нас и исходило не извне, а от самих нас.
Но здесь, в окопах, мы его утратили. Оно уже больше не пробуждалось в нас — мы умерли, и оно отодвинулось куда-то вдаль, оно стало загадочным отблеском чего-то забытого, видением, которое иногда предстает перед нами; мы его боимся и любим его безнадежной любовью. Видения прошлого сильны, и наша тоска по прошлому тоже сильна, но оно недостижимо, и мы это знаем. Вспоминать о нем так же безнадежно, как ожидать, что ты станешь генералом.
И даже если бы нам разрешили вернуться в те места, где прошла наша юность, мы, наверное, не знали бы, что нам делать. Те тайные силы, которые чуть заметными токами текли от них к нам, уже нельзя воскресить. Вокруг нас были бы те же виды, мы бродили бы по тем же местам; мы с любовью узнавали бы их и были растроганы, увидев их вновь. Но мы испытали бы то же само чувство, которое испытываешь, задумавшись над фотографией убитого товарища: это его черты, это его лицо, и пережитые вместе с ним дни приобретают в памяти обманчивую видимость настоящей жизни, но все-=таки это не он сам.
Монотонно раскачиваются машины, монотонно звучат окрики, монотонно идет дождь. Вода льется на наши головы и на головы убитых на передовой, на тело маленького новобранца и на его рану, которая слишком велика для его бедра, она льется на могилу Кеммериха, она льется в наши сердца.
Где-то ударил снаряд. Мы вздрагиваем, глаза напряжены, руки вновь готовы перебросить тело через борт машины в придорожную канаву.
Но больше ничего не слышно. Лишь время от времени — монотонные возгласы: «Внимание — провод». Мы приседаем — мы снова дремлем.
Паренек вряд ли перенесет транспортировку и в лучшем случае протянет еще несколько дней. Но все, что он пережил до сих пор, — ничто в сравнении с тем, что ему предстоит перед смертью. Сейчас он еще оглушен и ничего не чувствует. Через час он превратится в кричащий от невыносимой боли комок нервов. Дни, которые ему еще осталось прожить, будут для него непрерывной, сводящей с ума пыткой. И кому это надо, чтобы он промучился эти несколько дней?..