На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго...
Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было совсем невесомым. Я держал его в руке и думал, что даже оно совсем особенное. И та, кто носит его, тоже должна быть совсем особенной. Никогда мне не понять ее, никогда.
— До сих пор я не знала, что регулировщики выглядят, как огнедышащие драконы.
— Они выглядят так, если сбить их машиной.
Слова, которые я произносил, уже не были правдой, они смещались, они теснились, уводя в иные края, более пестрые и яркие, чем те, в которых происходили мелкие события моей жизни; я знал, что говорю неправду, что сочиняю и лгу, но мне было безразлично, — ведь правда была безнадежной и тусклой. И настоящая жизнь была только в ощущении мечты, в ее отблесках.
— А странно вот так в воскресенье, правда? В конце концов радуешься, когда оно уже проходит.
— Видимо, так привыкаешь гнуть спину в работе, что даже маленькая толика свободы как-то мешает.
Я почувствовал мягкое озарение первого хмеля, согревающего кровь, которое я любил потому, что в его свете всё неопределенное, неизвестное кажется таинственным приключением.
Я вспомнил записку, которую составлял с утра в мастерской. Тогда мне было немного грустно. Сейчас всё прошло. Мне было всё безразлично, — живи, пока жив.