Светлана Уласевич. Полтора метра недоразумений, или Не будите спящего Дракона!

В ту же секунду со стороны заходящего солнца на горизонте появилась кавалькада черных средневековых рыцарей. На фоне закатного неба, все в боевом облачении с мечами и копьями наперевес, они неслись в нашу сторону на громадных взмыленных жеребцах, как призраки. Конские очи из-под черного панциря лат просвечивали демоническим фиолетовым огнем, словно весь отряд подняла с того света какая-то неведомая сила. Зрелище завораживало, вызывая одновременно первобытный страх и трепет восхищения.
Красиво, да?! — выдохнула я, обращаясь к подошедшему Вику.
Свет, уйди с дороги, — он заботливо взял меня за талию, — они все-таки несутся на нас.
— Но красиво! Правда?
— Ага, наша лепешка на песке будет смотреться не так эстетично!

Похожие цитаты

Изменчивой, как дети, в каждой мине,
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой.

Виолончель, и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
— Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!

Какое ужасное состояние — быть растроганным!
Быть гранитом и усомниться! Быть изваянием кары, отлитому из одного куска по установленному законом образцу, и вдруг ощутить в бронзовой груди что-то непокорное и безрассудное, почти похожее на сердце! Дойти до того, чтобы отплатить добром за добро, хотя всю жизнь он внушал себе, что подобное добро есть зло!
Быть сторожевым псом — и ластиться к чужому! Быть льдом — и растаять! Быть клещами — и обратиться в живую руку! Почувствовать вдруг, как пальцы разжимаются. Выпустить пойманную добычу — какое страшное падение!
Человек-снаряд вдруг сбился с пути и летит вспять!
Приходилось признаться самому себе в том, что непогрешимость не безгрешна, что в догмат может вкрасться ошибка, что в своде законов сказано не всё, общественный строй несовершенен, власть подвержена колебаниям, нерушимое может разрушиться, судьи такие же люди, как все, закон может обмануться, трибуналы могут ошибиться! На громадном синем стекле небесной тверди зияла трещина.
То, что происходило в душе Жавера, в его прямолинейной совести, можно было сравнить с крушением в Фампу: душа его словно сошла с рельсов, оказалась разбитой вдребезги, столкнувшись с Богом.

Стихи ведь не то, что о них думают, не чувства (чувства приходят рано), стихи – это опыт. Ради единого стиха нужно повидать множество городов, людей и вещей, надо понять зверей, пережить полет птиц, ощутить тот жест, каким цветы раскрываются утром. Надо вспомнить дороги незнаемых стран, нечаянные встречи, и задолго чуемые разлуки, и до сих пор неопознанные дни детства, родителей, которых обижал непониманием, когда они несли тебе радость (нет, та радость не про тебя), детские болезни, удивительным образом всегда начинавшиеся с мучительных превращений, и дни в тишине затаившихся комнат, и утра на море, и вообще море, моря, и ночи странствий, всеми звездами мчавшие мимо тебя в вышине, – но и этого еще мало. Нужно, чтобы в тебе жила память о несчетных ночах любви, из которых ни одна не похожа на прежние, о криках женщин в любовном труде и легких, белых, спящих, вновь замкнувшихся роженицах. И нужно побыть подле умирающего, посидеть подле мертвого, в комнате, отворенным окном ловящей прерывистый уличный шум. Но мало еще иметь воспоминанья. Нужно научиться их прогонять, когда их много, и, набравшись терпения, ждать, когда они снова придут. Сами воспоминания ведь мало чего стоят. Вот когда они станут в тебе кровью, взглядом и жестом, безымянно срастутся с тобой, вот тогда в некий редкостный час встанет среди них первое слово стиха и от них отойдет.

В Адаме есть то, что я всегда искала. В нем другая часть меня. Где у меня колючки, у него ножницы. У меня острые углы, у него сглаживающий фильтр. С ним я настоящая. Мне не нужно притворяться милой, нежной, или сентиментальной. Он знает, что я истерично-сумасшедшее существо, и ему нравится это, а я не могу говорить даже с ним о том, что произошло со мной много лет назад.
Он теплый. Когда с ним просто сидишь и молчишь, в душе чувствуешь теплоту. Он заботливый. Как много тех, с кем можно просто лечь в постель, но с Адамом хочется проснуться.

— И тут я их увидал, клянусь вам, увидал своими глазами! То было великое войско древних прерий-бизоны и буйволы!
Полковник умолк; когда тишина стала невыносимой, он
продолжал:
— Головы-точно кулаки великана-негра, туловища как паровозы. Будто на западе выстрелили двадцать, пятьдесят, двести тысяч пушек, и снаряды сбились с пути и мчатся, рассыпая огненные искры, глаза у них как горящие угли, и вот сейчас они с грохотом канут в пустоту...
Пыль взметнулась к небу, смотрю — развеваются гривы, проносятся горбатые спины — целое море, черные косматые волны вздымаются и опадают… «Стреляй! — кричит Поуни Билл. — Стреляй!» А я стою и думаю — я ж сейчас как божья кара… и гляжу, а мимо бешеным потоком мчится яростная силища, точно полночь среди дня, точно нескончаемая похоронная процессия, черная и сверкающая, горестная и невозвратимая, а разве можно стрелять в похоронную процессию, как вы скажете, ребята? Разве это можно? В тот час я хотел только одного — чтобы песок снова скрыл от меня эти черные, грозные силуэты судьбы, как они сталкиваются и бьются друг о друга в диком смятении. И представьте, ребята, пыль и правда осела и скрыла миллион копыт, которые подняли весь этот гром, вихрь и бурю. Поуни Билл, выругался да как стукнет меня по руке! Но я был рад, что не тронул эту тучу или силу, которая скрывалась в ней, ни единой крупинкой свинца. Так бы все и стоял и смотрел, как само время катит мимо на громадных колесах, под покровом бури, что подняли бизоны, и уносится вместе с ними в вечность.