Франц Вертфоллен. Наталье. Из Колумбии. С любовью

16 цитат

Это как артист – к сцене. Вроде в сотый раз поднимаешься, а если волнения у тебя нет, значит, ты и не артист уже вовсе. Если тебе всё равно, что резать – свинью или человека, ты уже не хирург. Не врач даже. И может быть не человек.

— Вы, кажется, неплохо разбираетесь в земных удовольствиях.
— Владимир Юрьевич, обидно жить на свете белом и не разбираться в его удовольствиях.

Музыка укачивала.
Уводила вне кабинетика, куда-то под совсем чужое небо, чужие горячие звезды, может быть, пальмы.
Под свет софитов, к берегу Тихого океана, где белоснежный песок и ледяные коктейли.
И дамы в платьях настолько легких, что те плывут за ними по воздуху, повторяют любое движение.
Он подпевал певцу.
Он знал каждое слово,
каждую нотку этого чужого легкомысленного ослепительного мира –
знал, как хозяин.
Он великолепно вёл. Твердо и плавно.
Мягко и уверенно.
Словно я заранее знала все движения,
словно всё именно так и задумывалось с сотворения мира...

Когда мужа застрелили, он упал, я поняла, что меня ждет всё то же самое, у меня было столько ярости. Столько ненависти! Но не к режиму. Не к Гитлеру. Вообще. На себя скорее. За то, что я столько ждала, ждала, ждала, когда начнется жизнь, она так и не началась, а вот теперь уже всё.

И тут я поняла: роскошь – это продуманность.

Это когда с любовью думают о мелочах. Когда даже самое крохотное не пускается на самотек.

Роскошь – это осознанность.

ЛЕВ СОЛОМОНОВИЧ: Если подходить философски к религиозным трактатам, везде встречается «не суди», «мне отмщение и аз воздам», где-то это выглядит кармой, где-то прямой фразой, как в Коране или Библии, а знаете, почему во всех священных писаниях людям не советуют судить? При этом у нас же есть судебные системы, и судьи были всегда. Так что же происходит? А происходит человеческий фактор. Глупость человеческая. Убийство вором-пропойцей восьмилетней девочки ради копеек на молоко и убийство вора-пропойцы восьмилетней девочкой во время самозащиты — не одно и то же. Это очевидность. Человеческие системки справляются худо-бедно со столь примитивными очевидностями. И то — худо-бедно. Это как простуда. Все знают признаки простуды. Все болеют простудой. Вот приходит к тебе человек со стандартнейшим набором признаков, ты его лечишь, а у него оказывается рак мозга. И его можно было бы спасти, если б ты знал сразу, как только он пришел, что это такое. Но ты не знал. Хотя знать бы мог. После вскрытия ты возвращаешься назад по истории болезни и понимаешь — вот тут несостыковка, ты бы по этим, еще по этим, вот этим проявлениям мог бы понять, но ты не понял. Потому что не вдумывался достаточно. Так вот человеческие системки с очевидностями не справляются, а потом появляются кейсы, которые разбивают «очевидности» и «накатанные места» в пух и прах.

Бич человечества — это леность мысли. Ты хочешь что-то понять в жизни — тебе приходится пользоваться мозгом. Тебе нужно себе формулировать вещи. Тебе нужно вдумываться в слова, не ждать, что тебе принесут решебник, а самому учиться создавать в своем мозге извилины.

Не абсурдно ли это — так кастрировать желания?
Угадывать, что правильно хотеть, вместо того, чтобы научиться слышать себя.

Чтобы знать, что же тебе на самом деле хочется, нужно иметь смелость хотеть и иметь сердце, которым чувствуешь мир.
Уязвимое сердце, живое.

И то, как она наклонила свою макушку к его плечу, то как он держал её руку, как она держалась за его локоть, то как они говорили – это подделать нельзя.
Кому в кино – минута съемки – сыграть легко. Лежишь и не дергаешься. Кому в жизни сыграть невозможно.
Но более всего – невозможно подделать любовь.
Потому что искренность не подделать.
Жизнь сыграть невозможно.
Её можно только жалко имитировать. Увечность тела, на самом деле, куда незаметнее увечности души. Мы все калеки, поэтому привыкаем. Но когда видишь перед собой здоровую душу. Видишь это свечение, ты понимаешь: такое подделать нельзя.
Их слова дышали, потому что дышали они. Оба.
Живые.
Красивые.
И весь мир раскатывался перед ними скатертью-самобранкой, бери – не хочу.
И это было правильно, потому что только такие существа и способны наполнять мир жизнью.
Когда они ушли, кабинет еще долго звенел колоколами Бретани, прибоем Канн, кружил вальсами Штрауса.
И было так хорошо, так спокойно, как не бывает на Земле.
Как не бывает ни в книгах, ни в кино, разве что в музыке и то на обидно короткие моменты, когда по несовершенным человеческим нотам вдруг разливается благодать.

Никогда не живите в бессилии, Наташенька. Никогда.

Бессилие – незаметное. Это каждое наше «а что люди скажут», каждое «а что люди подумают». А люди не думают. Вот не думают они вовсе. А говорят они то только, что ты им говоришь. Потому что все – трусы. Все боятся. Все – конформисты. Все за наградками бегают. За одобрением. И все – бессильны. Вот не будьте бессильной, Наташенька. Лучше даже пулю в лоб получить, чем всю жизнь таким бесхребетным червем побираться.

Это не система. Это люди. Это я, это мы, это вы, это все. Это не система. Это люди. Все люди каждым своим вздохом хотят заслуживать одобрения малодушной дряни. Это мы строим на себе вот такие системы, которыми потом возмущаемся. А нет системы в реальности. Построить себе идола и поклоняться, построить себе дьявола и скидывать все на него. Но строитель-то один — мы. Нет системы, есть подлость. Во мне, в тебе, во всех, в каждом. Озлобленная малодушная подлость, отводящая глаза от своих отражений и с пеной у рта старающаяся заслужить себе оправдание. Одобрение заслужить, галочку. Влепите мне галочку, господин следователь, что я хорошая. Погладьте меня по голове и отпустите. Вот она «система».

Но и определение «взрослый человек» ему тоже не подходило. В нем не было мужиковатости — той тяжести челюсти, тела и разума, которые чувствуются в большинстве мужчин, перешагнувших 21 год. Байрон или Оскар Уайльд видели мужскую красоту вот так: подсушенно, большеглазо и декадентно изящно. И с какой-то неуловимой, непозволительной роскошью. Вы надевали на него артикул за номером Б-15, стандартную голубую больничную пижаму, а она тут же выглядела как одежда на Дэнди с иллюстрации Phillips, чья одна бабочка к смокингу стоит 10-ти твоих зарплат.

ФРАНСУА: А если бы тот человек не ошибся и назвал твоё имя?
Она пожала плечами.
МАРИЯ: Я бы так же сделала шаг вперед и получила свою пулю.
ФРАНСУА: Тебе было все равно?
МАРИЯ: Нет. Вот тут мне не было все равно. Когда мужа застрелили, он упал, я поняла, что меня ждет всё то же самое, у меня было столько ярости. Столько ненависти! Но не к режиму. Не к Гитлеру. Вообще. На себя скорее. За то, что я столько ждала, ждала, ждала, когда начнется жизнь, она так и не началась, а вот теперь уже всё. Я, знаешь, не формулировала, но я тогда прожила каждой клеткой, какой же амебой я была. Как я не вовлекалась в жизнь, как зря вышла замуж, зря рожала, как… да вообще… это я – амеба, которая жить неспособна! Вот что я думала тогда. Мне было очень зло. Так зло, что аж колени дрожали. И он не назвал. Я ждала уже знакомых слогов, но он не назвал. И это как на поверхность вынырнуть. Жизнь обжигающим кислородом хлынула мне в мозг. Я тут только увидела все пространство между наскоро сбитыми бараками, трупы эти, капо, которые трупы в тачки таскают. Я не к ужасу или… я просто, словно впервые увидела, там с тем же успехом мог бы быть луг с коровками, мой шок был бы ровно таким же – вот это всё. Настоящее. Существует. СЕЙЧАС. Оно сейчас и я сейчас! Мы в одном моменте находимся. И это мои легкие, моё сердце, моё оцепенение, не чьи-то, а вот мои. Мой страх, что сейчас ошибка вскроется, и он вернется. И это мои туфли, которые пачкаются в крови.

Ничего не будет расплывчато, неопределенно, бесхребетно хорошо, когда «хорошо» падает с неба.
Ничего не будет хорошо просто так.
Ничего не образуется просто так и само собой.

Правда написана на воротах Бухенвальда: «Каждому своё».
Каждый всегда получит своё.
Не рано, не поздно, но в самый верный момент каждый получит то, что он заслужил.
Ври себе или не ври.

Нет вашей любимой цитаты из "Франц Вертфоллен. Наталье. Из Колумбии. С любовью"?