Скарлетт Томас — цитаты из книг автора

— Выходит, в конечном итоге все сводится лишь к языку. Есть только слова, а за ними — больше ничего. Главная мысль — в этом?
— Ну, примерно. Хотя дело тут не только в словах. Возможно, «язык» — не то слово, которое требуется в этом контексте. Может, правильнее было бы говорить «информация». — Я вздохнула. — Все это так трудно выразить словами. Возможно, Бодрийяру это удается лучше, когда он говорит о копии без оригинала — симулякре. Типа, как у Платона — знаешь? Он ведь считал, что на земле все — копия (или тени) Идеи. Ну, а что, если мы создали такой мир, где даже тот уровень реальности, в котором за правду принимают тени, еще не последняя копия? Вдруг в нашем мире не осталось ничего из того, что раньше считалось реальным, а отсылающие к вещам копии — то есть язык и знаки — больше ни к чему не отсылают? Что, если все наши идиотские картинки и знаки больше не отображают никакой реальности? Что, если они вообще ничего не отображают и отсылают лишь внутрь себя самих или к другим знакам? Это гиперреальность. Если воспользоваться терминами Деррида, это мир, в котором реальность от нас постоянно скрыта. Причем скрыта с помощью языка. Он обещает нам стол, призраков или камень, но дать нам всего этого на самом деле не может.

Я в качестве мысленного эксперимента задавала себе старый как мир вопрос: «Есть ли в этой комнате призраки?» Я напомнила себе, что, будь я рационалисткой, я могла бы с полной уверенностью ответить «нет», если прежде уже успела определить с помощью логических и умозрительных заключений, что призраков не существует. Если ты рационалист, то можно вообще сидеть с закрытыми глазами. Я знаю, что призраков не существует, значит, в комнате нет никаких призраков. Если ты рационалист и твой мир построен на логике, которая утверждает, что вещи, которые умерли, мертвы, и точка, тогда, будь ты даже в комнате, полной орущих вурдалаков, ты все равно придешь к выводу, что никаких призраков тут нет. Будь я эмпириком, я бы стала искать доказательств в своих ощущениях. Увидев, что в комнате нет призраков, я бы заключила, что, раз я их не вижу и не слышу, значит, их нет. Все это я поняла. Но, по-моему, феноменологии неинтересно, существуют ли призраки. По-моему, она задает вопрос: «И кстати, что это вообще за хрень — призраки?» <...> Ну, в общем, феноменология утверждает, что да, мол, ты существуешь, и мир существует, но вот отношения между тобой и миром — это уже сложнее. Как мы вообще даем чему-нибудь определение? Где заканчивается одно и начинается другое? Структурализм вроде как утверждал, что объекты — это всего лишь объекты и их можно называть как угодно. Но мне куда интереснее вопросы о том, что становится объектом. И как может объект иметь значение за пределами языка, с помощью которого мы дали ему определение.

— ... Я подумала о Бодрийяре и его симулякрах — о мире, состоящем из иллюзий, из копий вещей, которые перестали существовать, — копий, не имеющих оригинала. А «различие» Деррида и то, как мы принимаем на веру значение различных вещей, вместо того чтобы самим по-настоящему его испытать. Деррида часто говорит о вере. Он очень много написал о религии.
— Но все равно ведь это не весело, правда? Тебе все равно говорят, что делать. Ну, типа: да, ни в чем нет никакого смысла, но все равно ты должен следовать правилам. А мне хочется чего-то такого, что говорило бы мне, что я не должен следовать никаким правилам.
— А, ну что ж, возможно, в таком случае тебе надо к экзистенциалистам. Думаю, вот у них — веселье. Вот только проблема в том, что они сами не догадываются о том, что веселятся.

Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет… А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно.

— ... если молитва все же помогала людям, то что же это за Бог, если он помогает лишь тем людям, которые его об этом просят или за которых просят другие люди? Получается, что Бог обращается с разными людьми по-разному, а разве не все мы — Божьи дети и все перед ним равны?
— Да, это интересный вопрос. Возможно, концепция молитвы и заключается в ее парадоксе. Возможно, действительно нельзя молиться такому Богу, который ко всем относится одинаково. Возможно, в таком случае молитва и в самом деле становится чем-то лишним и неуместным. Если Бог любит всех одинаково, ему, вероятно, необязательно все время напоминать о том, что о людях надо заботиться? И в таком случае получается, что в молитвах нет никакой логики.
— Я согласен, это сложный вопрос. И все-таки есть же еще вот какой аспект: а что, если дело вообще не в Боге? Что, если успех молитвы служит подтверждением гипотезы о силе мысли? Может ли мысль всерьез влиять на материальный мир?
— Например, можно ли силой мысли гнуть ложки?
— Да. (Смех.) Думаю, в каком-то смысле гнуть ложки — это приблизительно то же самое, что и молиться.

Интересно, сколько раз можно повторять попытки, прежде чем наконец смиришься с тем, что тебе (опять) задурили голову выдумками, а на самом деле реален этот знакомый мир, полный разочарований?

В какой-то момент животные произошли из растений и появилась сознательная жизнь. Так что же такое сознание? Ведь оно определенно должно состоять из тех же кварков и электронов, что и все остальное, возможно, только организованы они там как-то иначе. Но сознание несомненно способно эволюционировать. Об этом говорил еще Сэмюэл Батлер в девятнадцатом веке. Если человеческое сознание могло возникнуть из ниоткуда, почему бы и машинному сознанию не сделать то же?

Бог или мультивселенная, — подытожила Хизер. — Даже не знаешь, что выбрать…
— Мне не нравится ни то ни другое, — ответила я. — Но, наверное, я все-таки за Бога, что бы это ни означало. Можно назвать это интерпретацией Томаса Гарди: уж лучше знать, что где-то там существует нечто, имеющее смысл, чем чувствовать себя барахтающимся в бескрайнем океане полнейшей бессмыслицы.

Пожалуй, самое удивительное в мире элементарных частиц — это то, что всякие интересные вещи происходят с ними только тогда, когда ты за ними наблюдаешь. А пока на них никто не смотрит, они пребывают в подвешенном состоянии и могут занимать в атоме какое угодно положение.

— Извини, но для того, чтобы заниматься наукой, достаточно слов и логики. У меня есть один вечерний курс для взрослых, и я всегда привожу им в пример паутину на стене за нашей аудиторией. Там у нас такой длинный коридор и вдоль стен висят оранжевые лампы. Лампы всегда горят. По вечерам видно, что куски паутины с запутавшимися в ней долгоножками и прочими ночными насекомыми натянуты прямо над лампами. Кто-то посмотрит и скажет: «Ну и умный же народ эти пауки! Знают, что надо плести паутины над лампами — чтобы насекомые слетались на свет и попадались в сети!» А другой сделает несколько шагов и поймет, что на самом-то деле паутина повсюду, просто видны только те ее части, которые освещены лампами. Поэт мог бы остановиться в этом коридоре и воспеть хитрый ум пауков. А ученый записал бы в блокнот точное число сплетенных сетей и пришел к выводу, что некоторые из них находятся над лампами всего лишь в результате случайного совпадения.
— Ну, так я ведь как раз об этом и говорю! — воскликнул Адам. — Я бы не стал утверждать, что пауки собирались использовать свет для заманивания насекомых. Я бы подумал, что никогда не смогу понять поведения пауков просто потому, что я не паук.
— Но ученые обязаны пытаться во всем разобраться. Должны все время задавать вопрос «почему?».
— Да, но толкового ответа на него они никогда не получат.

«Факт» — это всего лишь слово. Наука сама — не более чем коллекция слов. У меня есть подозрение, что истина находится за пределами языка и того, что мы называем «реальностью». Наверняка именно так оно и есть — если, конечно, истина вообще существует. [...] Все это лишь иллюзия. Мифы о сотворении мира, религия, наука. Мы сами придумываем, как работает время, и поэтому можем, например, представить себе, как отматываем назад свою запись вселенной, и не сомневаться в том, что там, на этой пленке, запечатлено в отрезке времени, который мы называем «вчера». Но ведь и вчера тоже существует лишь потому, что мы его придумали: оно не реально. Невозможно доказать, что вчера вообще было. Все, в чем мы сами себя пытаемся убедить, не более чем вымысел, легенда.

— Не хотелось бы устраивать спор, — улыбнулся Адам, — но я могу согласиться с теорией Большого взрыва не больше, чем с людьми, которые считают, что мир покоится на гигантских черепахах.
— Нельзя не соглашаться с теорией Большого взрыва! — воскликнула Хизер.
— Почему?
— Ну, потому что это не просто точка зрения, а общепринятая теория, подтвержденная множеством доказательств. Это не что-нибудь такое, с чем можно соглашаться или не соглашаться по собственной прихоти. Ты, конечно, можешь попытаться доказать ее ошибочность, но это будет уже совсем другое дело.
— Значит, можно сформировать собственное мнение о креационизме или, скажем, о том, есть ли Бог, но нельзя подвергать сомнению историю о том, что вселенная началась оттого, что одна малюсенькая крошка по никому не известной причине вдруг взяла да взорвалась?

Реальная жизнь — это когда то и дело кончаются деньги и вслед за ними — еда. Реальная жизнь — это когда батареи еле-еле греют. Реальная жизнь — это физическое. Так лучше уж дайте мне книги — дайте их невидимое содержимое, их мысли, идеи и образы. Позвольте мне стать частью книги — я все готова отдать за это.

Невозможно использовать поезда в качестве метафор, если поездов нет. [Автор указывает на «А. Эйнштейн. О специальной и общей теории относительности (общедоступное изложение). 1917»]
Может ли существовать мысль без языка, на котором ее можно подумать? Как язык (или метафора) влияют на мысль? Если бы не было вечера, никто бы не сравнивал его со старостью.