— Скажи, ваш отдел всегда нанимает на работу таких занудных и заумных уродов?
— Ларкин у нас один из лучших.
— Да? Я бы ему с удовольствием пасть порвал.
Мэллой говорит о Ларкине после их первой встречи.
— Скажи, ваш отдел всегда нанимает на работу таких занудных и заумных уродов?
— Ларкин у нас один из лучших.
— Да? Я бы ему с удовольствием пасть порвал.
Мэллой говорит о Ларкине после их первой встречи.
Если истина слишком неприятна или неожиданна, в нее отказываются верить.
— Слушай, вы обе, похоже, не с того начали знакомство... Почему бы вам просто не начать всё по-новой и узнать друг друга получше?
— Да! Отличная идея, сестрюнь!... Привет, я — Руби! Ты не против пообщаться? Можем после лекций сходить по магазинам...
— О, да! Потом мы будем друг другу красить ногти, меняться одеждой и сплетничать про мальчиков — о таких вот красивых, высоких, тощих блондинах, как вот Он [Жан].
— Вау! Правда?
— Нет.
— Я — натуральный блондин, чтоб ты знала.
... уже вскоре после переезда в высотку он начал ощущать вокруг себя всеобщую неприязнь друг к другу. Разговор на вечеринке у Алисы словно шел на двух уровнях — под тонким налетом профессиональной болтовни скрывался толстый слой личных дрязг. Порой Лэнг чувствовал: люди только и ждут, когда кто-нибудь допустит серьезный просчет.
Бывают такие девушки, которых называют «милыми». Обычно ими гордятся бабушки, в них влюбляются романтики и котята. У них кукольные черты лица — скука смертная, зато они всегда удачно получаются на фотографиях, как те же котята и бабушкина герань. Ну и еще они все время улыбаются, и голос у них тихий и приятный, и рядом с ними чувствуешь себя чересчур язвительной и несовершенной... и от этого тоже улыбаешься им в ответ вымученно и фальшиво. <...>
Соня рассмеялась тем самым смехом, который плохие поэты называют «хрустальным». Маруся поежилась. Скорее всего, эта куколка не знала, что значит «перекусить ночью», потому что не ужинала после шести. А еще она, наверняка, была вегетарианкой. Бывают же такие неприятные люди!
Милдред сравнила католических священников с бандами Лос-Анджелеса, обличив их пороки.
А потом... потянулась череда... беспокойных дней. Моя неприязнь к потусторонним созданиям... не уменьшилась. Однако... неприятные встречи... чередовались с приятными.
Но по-моему, хоть я и рос, думая, что я англичанин, я всегда знал, что я один из вас, да. Ведь когда я приходил в школу утром в понедельник, меня спрашивали: «Смотрел на выходных спорт, Стью? Этот прекрасный вид спорта, который нравится всем мужчинам и в котором англичане – лучшие? Отлично было, да?» И я отвечал: «Нет, на самом деле он мне мерзок и отвратителен». И меня спрашивали: «А что скажешь о роскошных гобеленах, на которых вышита вся английская культура и история? Тоже не нравятся?» И отвечал: «Нет. На самом деле когда упоминают английскую культуру, мне кажется, что меня интеллектуально, физически и духовно обокрали». И меня спрашивали: «А что же английский язык, язык Шекспира, Шелли, Блейка? Черчилля? Неужели у тебя нет за него национальной гордости?» И я отвечал: «Нет. На самом деле, где бы я ни слышал английский акцент – меня начинает тошнить». И пока отвечал, слышал собственный голос, и во время ответа начинал блевать. Так что я с детства ненавидел быть англичанином.
— Утром я уезжаю, леди Грэнтэм. Больше мы не увидимся.
— Вы обещаете?
Тебе это, наверняка, знакомо: встретишь какого-нибудь человека и с первой же минуты испытываешь к нему антипатию. Можешь сколько угодно пытаться смотреть на него непредвзято, толку не будет. У тебя на него аллергия, как у других на кошачью шерсть.
«Приязнь и неприязнь тут никакого значения не имеют», — говорит Боконон, но это предупреждение забывается слишком легко.
Сразу вспомнились две на собственной шкуре прочувствованные истины:
а) наивно полагать, будто ты нравишься абсолютно всем;
б) не стоит недооценивать целеустремленность тех, кому ты не нравишься.
Да и вообще слишком самоуверенным быть не стоит.
Наполнить свою душу неприязнью легко. Очистить сложно.