Я вообще считаю, что скрывать что-то путем цензурных мероприятий бессмысленно: люди всё равно узнают, но «испорченный телефон» часто приводит к превратным представлениям об окружающем мире, а имея прямой доступ к материалам, вы гораздо лучше понимаете, что происходит.
Ни одно цивилизованное государство в мире не должно строиться на цензуре. Если государство причиняет вред свободе, если государство сулит опасность критику режима устами обычного рабочего, то это не государство, а рабская плантация. Не дай бог какой-то раб в поле крикнет, как он устал. Другие рабы его поддержат, они задумаются, в каком аду они живут, и будет восстание. Рабовладельца повесят и будет новый режим.
[Свободы слова] нет и быть не может, ибо каждый считает свободой свое право говорить то, что хочется, и не слышать того, с чем не согласен. Отсутствие одного из этих прав воспринимается как цензура.
Эти наезды на искусство, на театр, в частности. Эти совершенно беззаконные, экстремистские, наглые, агрессивные, прикрывающиеся словами о нравственности, о морали, и вообще всяческими, так сказать, благими и высокими словами: «патриотизм», «Родина» и «высокая нравственность» — вот эти группки оскорбленных якобы людей, которые закрывают спектакли, закрывают выставки, нагло очень себя ведут, к которым как-то странно власть нейтральна, дистанцируется. Мне кажется, что это безобразные посягательства на свободу творчества, на запрет цензуры. А запрет цензуры — я считаю, что это величайшее событие векового значения в нашей жизни, в художественной, духовной жизни нашей страны. <...> ... с нами разговаривают наши начальники непосредственные таким лексиконом сталинским, такими сталинскими установками, что просто ушам своим не веришь! Это говорят представители власти, мои непосредственные начальники, господин Аристархов так разговаривает. <...> Мы сидим и слушаем это. <...> Но это полбеды. Главное, что есть такая мерзкая манера — клепать и ябедничать друг на друга. Мне кажется, это просто сейчас недопустимо! Цеховая солидарность, как меня папа учил, обязует каждого из нас, работника театра — артиста ли, режиссера ли, — не говорить в средствах массовой информации плохо друг о друге. <...> Творческое несогласие, возмущение — это нормально. Но когда мы заполняем этим газеты и журналы, и телевидение — это на руку только нашим врагам, то есть тем, кто хочет прогнуть искусство под интересы власти.
На Константина Райкина, как он сам выражается, «наехал» замминистра культуры Владимир Аристархов, после чего, на съезде театральных деятелей России прозвучало это эмоциональное выступление. (24 октября 2016 года.)
Говоря о чрезмерной увлеченности СМИ «жареными» новостями
Цензурировать искусство – дать обратный ход эволюции. Цензура, являясь исконно политическим явлением, проникая в искусство, губит художника. Ведь художник – это человек, обладающий даром увидеть свет раньше других. Художник – проводник, ведущий к этому свету остальное человечество. Попытка ограничить художника равносильна его убийству. Творец должен творить, причем творить так, как он того желает. Зритель – наслаждаться творением. Или не наслаждаться. Идти на спектакль. Или не идти. Смотреть фильм. Или не смотреть. Читать книгу. Или не читать. Цензура представляется бессмысленной в обществе, называющем себя цивилизованным.
Как ни странно, отсутствие абсолютной свободы и наличие цензуры создают достаточно благоприятные условия для художника. Чтобы у человека окрепли мускулы, необходимо притяжение земли. Космонавты, лишенные в полете земного притяжения, теряют кальций, они не могут заниматься спортом. Нужно давать мускулам нагрузку, поднимать тяжести. Наличие цензуры помогает художнику наращивать мускулы. Он знает, что он хочет сказать нечто, о чем говорить нельзя, и находит способ каким-то образом это выразить. Сама ситуация заставляла работать фантазию. А когда все позволено, придумывай что хочешь, напрягай и так и сяк фантазию, все равно никого ничто не волнует. Неужели и впрямь для расцвета духовного искусства обязательно нужны неблагоприятные условия? Парадоксальная ситуация.
Кто-то, наделённый немалой властью, прихлопнул публикацию тяжелым кулаком цензуры.
Перевод А. Захаренкова, 1991
Его стихи раздражали литературное начальство тем, что не были ни советскими, ни антисоветскими.
Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, — мой писательский долг, так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что, если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода.
Из письма правительству СССР, 28 марта 1930 г.
У нас [в стране] цензоров в два раза больше, чем писателей.
И если вернуться к разговору об искусстве, то, конечно, прелестно, что разрешают Стравинского, и Шагал с Баланчиным уже хорошие люди. Но это также означает, что империя в состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком то смысле это не уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. И вместо того, чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем, призадуматься…
Цензура в конце концов приходит к тому, что запрещены все книги, кроме тех, которых никто не читает.