— Ты это, пойми, Алевтина. Я тут всю ночь не спал, всё думал, взвешивал. Более подходящей жены мне не найти. Я сам-то уж немолодой, малопривлекательный. Вот, живот растёт, а на голове всё наоборот. Так что, мы с тобой два сапога пара. Изменять я тебе не буду. Ты мне тоже не будешь, кто на тебя польстится. Так?
— Это как же понять? Вы мне что, в любви изъясняетесь, что ли?
— А чего я сказал? Я ничего такого и не сказал. Любить я тебя буду и получку обещаю отдавать всю до копейки. Другая-то за меня не пойдёт.
— Иван Степанович, я хочу выйти замуж, очень хочу. Если хотите знать, про это всё время и думаю. Но лучше умереть старой девой, чем жить с человеком, который тебя унижает.
Умницы, которые Вам не дают, Вас не возбуждают, а становятся соперницами. И что тогда? Вы их унижаете.
– Вступай в банду. Ты расист?
— Да нет.
– Значит нацисты отпадают. Есть связи среди ниггеров на улице? Может быть ты латинос?
— Неа.
– Похоже тебя все могут иметь.
– Ладно. Ладно, я. Я могу быть расистом от трех до пяти лет. Самым настоящим расистом.
— Хорошо. Можешь пойти к нацистам. И тебя будут иметь только они.
– Будут иметь нацисты?!? Ни за что!
[ Стэн заметил у байкера соседа тату с надписью «Собственность государственной тюрьмы.» , тот заметил интерес к себе]
– У тебя что? Проблемы?
– Нет, я... Я хотел спросить. Вы были в тюрьме, да?
– У тебя точно проблемы...
– Я сажусь в тюрьму. Но я... я раньше там не был. И может вы мне расскажете, что к чему. Я дам сто баксов.
— За разговор? Сколько ты получил?
— От трех до пяти лет. В Верлейн.
– Верлейн? Хреново, Стэн. Охране там на все плевать. Из-за этого зеки целыми днями мочат друг друга.
– Как же я там буду? В смысле, если бы ты меня увидел, ты бы меня замочил?
– Скорее изнасиловал.
— Изнасиловал? Значит это правда. В тюрьме все становятся геями.
– Я и так гей. Но насилую я только в тюрьме.
— Ты гей?
— Да. Это — бар для геев. Слушай, изнасилование — это не акт секса, а акт насилия. По сути тюремная жизнь — сплошное насилие. И о тебе судят по тому, как другие тебя боятся. Изнасилование — крайняя стадия унижения, это значит ты опасный ублюдок.
– Значит ты насиловал?
– Слушай, я этим не особо горжусь. Вообще я не оправдываю эту практику. Но иногда следуешь ей. Чтобы не отставать от других. Ну ты понимаешь. Такие как ты, легкая цель.
– О, боже! И что же мне теперь делать?
– Вступай в банду. Ты расист?
— Да нет.
– Значит нацисты отпадают. Есть связи среди ниггеров на улице? Может быть ты латинос?
— Неа.
– Похоже тебя все могут иметь.
– Ладно. Ладно, я. Я могу быть расистом от трех до пяти лет. Самым настоящим расистом.
— Хорошо. Можешь пойти к нацистам. И тебя будут иметь только они.
– Будут иметь нацисты?!? Ни за что!
– Что же еще можно сделать? Может я как-нибудь создать образ чокнутого уголовника?
— Если замочишь зека.
— А без убийства?
– В твоем случае мало шансов. А наколки у тебя нет?
— Наколка? Да. Я рос без мамы. Поэтому в 18 лет сделал тату. С портретом «Мама».
– Заказывай ковровую дорожку к своей заднице. И табличку с приглашением в проход «Открыто.»
В обществе, где есть хоть один раб, нет свободных людей. Человек, унижающий одного человека, тем самым унижает всё человечество.
Йайа:
— ... я вообще больше не хочу ходить в эту школу. Эти две мерзкие девки все время обзывают меня негритоской.
Эмануэль:
— конечно, поменяй школу! Меняй пока не найдешь ту, где нет буллинга! Но на это уйдут годы, а ты тем временем уже станешь взрослой! И останешь необразованной. И однажды ты поймешь, что уже слишком стара, чтобы убегать.
— и что же я тогда должна делать?
— бороться!!! Можешь мне не верить, но у меня в твоем возрасте была та же проблема. Мне не давали прохода.
— почему, ты же не черный?
— но я еврей! Для некоторых это даже хуже. А потом, я потерял зрения и мне стало еще страшнее ходить в школу. Были там такие засранцы... которые вечно до меня докапывались.
— и ты с ними дрался?
— скорее защищался как мог, а на следующий день возвращался в школу. В итоге я победил, потому что они сдались. А ты не сдавайся! Вот увидишь со временем отстанут.
Девяностые, которые сейчас активно
романтизируют и называют лихими, я не стану романтизировать никогда. И называть лихими — тоже.
Сожравшими мою юность — да. Унизительно нищими — да. Загнавшими в безысходность
миллионы людей — несомненно.
И воспоминаний про то, какими мы были
бедными, но счастливыми, я очень не люблю, потому что когда ты выживаешь, у тебя отключаются те механизмы, которые позволяют быть счастливым осознанно и полноценно. Выжил — вот тебе и счастье. Все остальное — непозволительная роскошь. А это унижает ещё больше. Впрочем, кому как...
Скажи, что тебе это по нраву, скажи, что ты это не терпишь,
Это неважно, поскольку ты уже не изменишься.
Скажи, что желаешь этого, скажи, что нуждаешься в этом,
Приди и возьми это, поскольку мы превозносим унижения.
Скажи, что тебе это по нраву, скажи, что ты это не терпишь,
Просто ещё один упивающийся славой.
Не думай, что ты выше этого,
Злоба настигает с обоих сторон.
Странно, во мне всегда была и, может быть с самого первого детства, такая черта: коли уж мне сделали зло, восполнили его окончательно, оскорбили до последних пределов, то всегда тут же являлось у меня неутолимое желание пассивно подчиниться оскорблению и даже пойти вперед желаниям обидчика.
А ещё...
Притеснения немцев не стоит недооценивать. Они были частью программы, направленной на то, чтобы держать нас в постоянном нервном напряжении и неуверенности в завтрашнем дне. Не проходило недели, чтобы не появлялось все новых распоряжений, на первый взгляд несущественных, но постоянно дающих нам понять, что немцы о нас помнят и забывать не собираются. Евреям запретили пользоваться железной дорогой. Нам приходилось платить в трамвае в четыре раза больше, чем арийцам. Появились первые слухи о создании гетто.
Речь идет о множестве тягостных, направленных против евреев распоряжений. Например; было неписаное правило, требовавшее безусловного исполнения: мужчины еврейского происхождения должны приветствовать поклоном каждого встречного немецкого солдата.